Мин кончил говорить. Ван негодующе подытожил:
— Дэ, все мы оказались непредусмотрительными. Лучше бы отрока отправили к границам Индии. Туда ни одна зануда не дойдет, а дойдет — не выйдет.
Лицо настоятеля тоже потеряло всякую доброжелательность.
— Тогда мы еще не были готовы убедительно разговаривать с влиятельными силами внешнего мира.
— Hам и не надо с ними разговаривать.
— Этого не избежать. Но наши действия теперь будут более существенными. А янки поплатятся за неуважение к договорам и нашей добродетели.
— Мягко говоришь, Дэ, во мне все противится спокойствию и выжиданию, взывает к жесточайшему мщению. Я ухожу не север. А по пути, — глаз Чемпиона хищно сузился, — каждый янки, увидевший меня, не увидит больше родных. Они теперь для меня вне закона. У меня не будет болеть совесть за их вымышленные жизни. Пусть убираются из Срединной. На своей земле пусть ищут спасения от меня. Дэ, слушая речь Вана, помрачнел.
— Ван, ты всегда убеждал, что злоба — опасный советчик. Успокойся. Совет патриархов решит, каким путем добиваться справедливости.
В дверях появился Пат, но Вана было уже не остановить.
— Дэ, я сам патриарх. Ты, наверное, запамятовал, что мне скоро восемьдесят пять. Я имею тот возраст, который дает мне право собственного решения относительно себя самого. Я по горло сыт слухами, как янки там и здесь кого-то обижают, притесняют, сгоняют с земли, убивают. Что за нация, что ей все дозволено? Почему мы, рассуждая на малозначительные темы, умны, ревнительны, где-то даже гениальны. Но вот пришел момент, требующий тебя, — и мы начинаем перебирать несущественное, искать ненужное, но осмысленное. И это там, где надо действовать решительно, быстро. На кого мы похожи? На тех же янки. На шепелявящих старцев, замызганных вечной боязнью ошибиться, не осрамить уверованнную мудрость свою. Не ты ли, Пат, сколько помню тебя, извечно утверждаешь: наша жизнь, наша суть в защите истины, поддержке правды, не дать силам гнусности торжествовать над порядочностью. Зачем сейчас успокоенное качание? К чему тогда мы? Я? К чему жить мне за двести, если вокруг царство только презренных сил? К чему глагол об истине, если он не подтверждается?
— Остановись, Ван. Всему свое время. Куда ты гонишь своих волов?
— Нет, Ван не будет больше предательски разумным. От этой терпеливости подпадают под удар достойные жизни люди. Я не могу никак: ни спокойно, ни бешено, — переживать гибель своих братьев. Моя душа уже устала от всяких ожиданий. Для чего я должен беречь себя? Чтобы нетленным в ящик сложили? Для чего тогда мне дано редкое понятие «мышление боя». Для того, чтобы я со своим богатством скромно отошел в мир иной? Это недостойно ни меня, ни клятв, ни памяти и заветов предков нашего великого братства. Не достоин я буду тогда ни их помыслов, ни памяти тех, кто будет после меня. Я получу только презрение.
Маленький Вьетнам, а как борется за себя, за всех нас! А мы, Великая Срединная, древнейшая земля Хань, мартышкам уподобились! Если кто-то в верхах мыслит по-обезьяньи, то это не значит, что и народ так мыслит. Пусть они меняют достоинство на подобострастие, но не мы, не я.
Ван вскочил. Прерывистая хрипловатая речь с треском и шумом разлеталась по кельям старого монастыря. В комнатах монахи, сидя на полу, с открытой гордостью прислушивались к словам Непобедимого.
Ван резко прошелся по комнате, весомо указывая кулаком.