Принято говорить об английском юморе, о французской комедии эпохи Просвещения и испанской комедии семнадцатого века, о немецких шванках, о еврейских анекдотах, о каверзных вопросах армянского радио, о русской сатире XIX века и т. д. Русская сатирическая повесть двадцатых - тридцатых годов столь же колоритна и самобытна. Она в такой же мере - явление.
Почему ей так не повезло с признанием? Как и во многих других случаях, свою роковую роль на пути искусства к славе сыграли неумолимые и вездесущие исторические обязательства. В двадцатые годы жанр, подобно актеру-вундеркинду, преуспевал, добиваясь аплодисментов и пожиная лавры на самых разнообразных сценических площадках. Была еще совсем бездумная юность, кружилась голова - от безграничной свободы, от читательских восторгов, и сказочно легко было выйти на печатные страницы, и как-то совсем не думалось о будущем, которое - при надлежащих заботах со стороны доброжелателей-критиков- могло бы оказаться у жанра почтенным, солидным, этаким пенсионно-академическим, с многотомными фолиантами плюс реверансы в печати под занавес.
Наступили суровые тридцатые годы. У общества - вернее, у сталинских воевод, узурпировавших право вещать от его имени, появились новые требования к печатным изданиям, а значит, и к художественному творчеству: в том смысле - что следует писать, дабы иметь гарантию опубликоваться. Сатирические и юмористические журналы, исчислявшиеся в двадцатые годы десятками, к тридцатому году - как гром грянул - исчезли мгновенно. Остался один "Крокодил" - да и он помрачнел и перешел на фельетонное обличение мелких конкретных недостатков- тех "отдельных", "нехарактерных для социалистической действительности явлений", которые "достались нам от проклятого прошлого". Не верится сегодня, но ведь господствовала именно такая идея: социализм настолько прекрасен, настолько монолитен, светел и безошибочен, что всякий порок, грех или даже просчет - оттуда, из старорежимного далека (если не с чужого берега...).
Мановение запретительной волшебной палочки (природа, смысл, характер ее волшебства с достаточной оче - видностью раскрыты публикациями современной периодики) - и пропал сатирический роман. "Золотой теленок" был последним произведением большой сатирической прозы, коему удалось к началу 30-го года прорваться на публику, на страницы журнала "30 дней", в быстро сужавшуюся щель дозволенного. Да и то с помощью Горького. А потом на целые десятилетия установился негласный запрет на сатирический роман, и нарушен был этот мораторий только после XX съезда КПСС.
Вряд ли моя статья является тем местом, где следует раз и навсегда устанавливать демаркационную линию меж - ду романом и повестью, до конца выяснять, в чем состоит их различие. Но попытка найти под многозвездным небом жанра ориентиры неизбежна: иначе в дальнейшем станет неизбежной терминологическая путаница с подтасовками смыслов, понятий, выводов.
Прежде всего, бесспорен чисто количественный признак дифференциации: одно от другого отделяется и обо - собляется объемом. Роман велик, многостраничен, ассоциируется со словом "том" и на уровне жестикуляции выкраивается из пространства тем же движением пальцев, каким показывают, скажем, толщину кирпича. Легко произвести при помощи суффиксов гиперболический образ романа, получится: "романище". Суффиксы не врут: они подчеркивают именно характерные, перспективные качества предмета, векторы его развития и роста. Вот ведь и поэтика жанра тяготеет к событийной невоздержанности и оптическому максимализму, к поистине детской гигантомании, стремящейся охватить весь мир до предела.
А что повесть? "Повестища" о ней не скажешь - как раз по той причине, что на великие масштабы она не посягает и не претендует: ни сама по себе, что называется, в страничном выражении, ни по "оприходованной" действительности. С такой точки зрения всякий небольшой роман- уже повесть, а всякая большая повесть - как бы отчасти и роман. Сознавая, впрочем, что сия теоретическая хитрость чересчур примитивна, добавлю еще один, очень существенный, по моему мнению, параметр: повесть субъективнее романа, в ней, как отмечается многими исследователями, сильно "я" рассказчика; с другой стороны, роман объективнее повести, в нем ярче выражена связь прозы с эпосом.
Отсюда - своеобразная взаимообратимость "большой" и "средней" прозы. Произведению, задуманному как роман, автор может дать подзаголовок "повесть" - или наоборот.
Многое при окончательной кристаллизации замысла определяется волей творца, даже его капризом. Причем этот каприз задним числом нередко оказывается интуитивным выражением некой исторической закономерности, под которую потом десятками и сотнями лет будут подстраиваться поэтика, эстетика и даже педагогика.
Иногда же каприз остается капризом. Но литературоведение и теперь не считает себя связанным этой ненаучной возможностью, и в результате появляются на свет теории, координатная система коих всем хороша, за исключением одного: она взята с перевернутого вверх тормашками неба.