Вообще же встреча с Олимпиадой не слишком обрадовала Платона Демьяновича. Сразу после родов Олимпиада начала полнеть, хотя и теперь ее дебелое тело, что называется, кровь с молоком, по-прежнему напоминало Афродиту Пандемос, пусть не в лучшем ее виде, но холодность Олимпиады к Платону Демьяновичу превратилась в тревожную настороженность. Она явно тяготилась его домогательствами и просто его присутствием. Кроме Павлуши, для нее ничего в мире больше не существовало. Олимпиада ревновала сына не только к отцу, но и к другим детям, которые могли у нее родиться. Эти еще не существующие дети самой возможностью своего рождения посягали на Павлушино благополучие, грозили обделить его. Поэтому Олимпиада всячески избегала новой беременности. Страх забеременеть превратился у нее в настоящую манию, и она едва скрывала желание как-нибудь отделаться от мужа, поскорее сплавить его куда-нибудь. Ссылаясь на грозящие неприятности, она посоветовала Платону Демьяновичу не мозолить глаза полиции, а навестить за Волгой мать Евстолию в ее скиту. Сама Олимпиада бывала там реже, чем хотелось бы (не пускали дела), но все же неоднократно возила внука к бабушке, так что дорога в скитскую глухомань была проторена, и Платону Демьяновичу ничего другого не оставалось, кроме как послушаться.
Евстольин скит (его теперь так и называли, хотя еще недавно он звался Агриппинин или по-местному Аграфенин) был затерян среди ветлужских лесов, где старообрядцы, бывало, прятались от полицейских преследований. Во время революции власти снова стали присматриваться к скитам, но до Евстольиных добраться было и полиции нелегко. Впрочем, как сказано, для Платона Демьяновича тропа была проторенная, и уже через несколько дней он предстал перед светлые очи своей матери по плоти. Не от земных ли поклонов мать Евстолия держалась прямо и не горбилась до самой кончины, а прожила она без малого девяносто лет. В пятьдесят с небольшим лет она была уже седа как лунь под своим монашеским куколем, вернее, как зимняя луна, заиндевевшая над ветлужскими дебрями, а ее зоркие серые глаза, когда-то казавшиеся по-восточному карими, тем ярче сверкали, отливая несвойственной им прежде синевой. Особых нежностей между матерью и сыном и прежде в заводе не было, а теперь перед Платоном сидела на скамье из грубо обструганных досок строгая молитвенница, суровая властительница скита. Ни один мускул не дрогнул на ее лице, твердой рукою ока откинула наметку с глаз, чтобы лучше видеть сына. Она почти ни о чем не спрашивала, только пытливо всматривалась в него. Платон почувствовал, что она знает чуть ли не каждый его шаг и в России и за границей. Евстолия не стала говорить о книгах Платона, но он не сомневался в том, что она их читала. За привычной игуменьиной суровостью угадывалось все то же материнское колебание: таким ли она хотела вырастить сына, не лучше ли было стать ему уставщиком по древлему благочестию, как желал его учитель Парфений Гуслицкий, или преуспевающим купцом, достойным наследником Кинди Обруча за изъятием его злохудожеств? Неожиданно мать Евстолия упомянула Орлякина. „Как поживает monsieur Methode?“ – спросила она, величая его с изысканным французским произношением, которого так и не перенял у нее Платон Демьянович, свободно говоривший, впрочем, по-французски и по-немецки. И Платон Демьянович рассказал ей о ночном паломничестве в Пиренеи и о таинственной могиле, которую он принял было за отцовскую. Евстолия внимательно слушала его, опустив наметку себе на глаза.
– А кровь свою ты дал ей до этого или после этого? – вдруг спросила она его.
– До этого, матушка, – ответил он, не решившись сказать „мама“. – Я хотел узнать…
– Знаю, что ты хотел узнать, – прервала она его, и Платон Демьянович не понял, знает ли она, что он хотел
– Знаю и то, что
Платон Демьянович отвесил, как он думал, поклонов сто, так что с непривычки заболела поясница. Боль показалась ему особенно острой, когда, он услышал слова матери Евстолии:
– Коли ты уж в наших местах оказался, сходи на озеро на Светлое. Там как раз на третью ночь от нынешнего дня будет, что бывает…
Благословлять сына на посещение озера Светлоярого Евстолия не стала, только напомнила ему, что находится он вблизи от невидимого града Китежа, если не в самом невидимом граде, где блазнят, правда, и еллинские прелести, которые сделал своей профессией тезка языческого философа, слывущего, впрочем, и предтечей православного богомудрия, так что мать Евстолия могла бы и благословить сына на хожение во град невидимый. Ко святым местам, как известно, не ездят, а ходят, но Евстолия предоставила сыну лошадей, чтобы он не опоздал к празднику и доехал, докуда можно.