Около двенадцати часов ночи госпожа д'Ормиваль почувствовала первые приступы родовых болей. Сестра милосердия, мадемуазель Бусиньоль, не растерялась. Но через час начались страдания госпожи Вобуа. Тут-то и произошла трагикомедия. Сестра металась между двумя пациентками, которые стонали и кричали, открывала окно и звала доктора, а временами бросалась на колени и молилась.
Первой разрешилась от бремени госпожа Вобуа. Она родила мальчика, которого мадемуазель Бусиньоль поспешно перенесла в гостиную, обмыла и положила в предназначенную ему колыбельку.
Но в это время стала кричать госпожа д'Ормиваль. Сестра милосердия поспешила к ней, а новорожденный, мать которого потеряла сознание, в это время задал свой концерт.
Примите еще во внимание общий беспорядок, единственную лампу догорающим керосином, свечи, не желающие гореть, яростные порывы ветра… одним словом, мадемуазель Бусиньоль с ума сходила от страха. Наконец, около пяти часов она принесла сюда мальчика госпожи д'Ормиваль. Она занялась новорожденным, уложила его и поспешила к госпоже Вобуа, требовавшей ее помощи. А госпожа д'Ормиваль, в свою очередь, потеряла сознание.
Когда же, наконец, мадемуазель Бусиньоль, шатаясь от усталости, вернулась к новорожденным, она с ужасом заметила, что завернула их в одинаковое белье, надела им одинаковые чулочки и положила обоих рядом в одну и ту же колыбельку. Таким образом, нельзя было определить, который Луи д'Ормиваль и который Жан Вобуа.
Кроме того, оказалось, что один из них уже не дышал и начинал холодеть. Он умер. Кто он был? Как звали того, который остался в живых?
Через три часа вернулся доктор. Он застал обеих матерей в полном отчаянии. Сестра милосердия просила у них прощения и протягивала им меня. Они меня целовали, а потом отталкивали. Ведь неизвестно было, кто я такой, чье имя ношу. Никаких указаний, никаких признаков.
Доктор умолял обеих женщин принести себя в жертву, то есть одной из них отречься от меня. Ни одна из них на это не согласилась.
— Почему Жан Вобуа, если это д'Ормиваль? — протестовала одна.
— Почему Луи д'Ормиваль, если это Жан Вобуа? — возражала другая.
Объявили в конце концов, что зовусь я Жан-Луи, а мать и отец мои неизвестны.
Князь Ренин все это слушал молча. Но Гортензия, по мере того как рассказ приближался к развязке, с большим трудом удерживалась от припадка смеха. Молодой человек это заметил.
— Простите, — пробормотала она, — это нервное!
Он ответил тихо, без горечи:
— Не извиняйтесь. Я вас предупредил, что моя история какой-то злой фарс. Да, все это кажется бесконечно смешным, но в действительности это не было смешно. Внешне история эта смешна, а по сути она ужасна. Станьте в положение обеих матерей. Они полюбили мальчика, болезненно и страстно, но безумно ревновали его одна к другой. И обе женщины начали смертельно ненавидеть одна другую. Им пришлось жить вместе, так как ни одна не была в силах расстаться с мальчиком, но жили они с тех пор как самые заклятые враги.
Я вырос среди этих человеконенавистнических чувств. Если мое сердце меня направляло к одной, другая начинала меня за это преследовать. В этом доме, который они купили у покойного доктора и к которому пристроили два флигеля, я был невольным палачом и вместе с тем жертвой. Ужасное детство, кошмарная юность! Вероятно, редко кто так страдал, как я.
— Надо было их покинуть! — воскликнула Гортензия, которая больше не смеялась.
— Свою мать не бросают, — ответил он, — а одна из этих женщин моя мать. И мать не может покинуть своего сына. Каждая думает, что именно она моя мать. Мы живем точно каторжники, прикованные к одной тачке. Мы оскорбляем друг друга, упрекаем, вечно спорим!.. Ад, а не жизнь! И как убежать?.. Я несколько раз пробовал… Напрасно! Еще этим летом, когда я полюбил Женевьеву, я хотел сбросить с себя цепи… Я попытался убедить обеих женщин, но не тут-то было. Они возмутились, взбунтовались против посторонней женщины, которую я собирался ввести в наш семейный круг… Мне пришлось уступить. Что делала бы здесь Женевьева между госпожой д'Ормиваль и госпожой Вобуа? Имел ли я право принести ее в жертву?
Жан-Луи, произнося последние слова, воодушевился. Он произнес их твердым голосом, как бы желая, чтобы поняли, что он подчиняется своей совести и долгу. В сущности же, Ренин и Гортензия поняли, что он просто слабовольный человек, не способный бороться с создавшимся нелепым положением вещей. Он нес свой крест с самого детства, не имея силы сбросить свое бремя. И вместе с тем он стыдился все правдиво рассказать Женевьеве.
Он сел перед письменным столом и набросал письмо, которое протянул Ренину.
— Пожалуйста, передайте это письмо мадемуазель Эймар и скажите ей, что я умоляю ее простить меня.
Ренин не шевельнулся. Когда же молодой человек повторил свою просьбу, он взял письмо и разорвал его.
— Что это значит? — спросил Жан-Луи.
— Это значит, что ваше поручение я на себя не беру.
— Но почему?
— Потому, что вы поедете с нами.
— Я?
— Именно. Завтра же вы будете просить руки мадемуазель Эймар.