Я как раз подошел к одному из фонарей, чтобы пристальнее всмотреться в это ощущение, – и почти воочию увидел, как фонарь наклонился мне через плечо, будто в обмен на то, чтобы помочь мне видеть отчетливее, искал сочувствия за свою добросовестную попытку проявить сочувствие – фонарь предстал в моих мыслях человеком, знакомым с сутью этого двойственного чувства почти блаженства и отчаяния, способным мне его растолковать, – мы же с ним знакомы уже много лет, он, разумеется, прекрасно понимает, кто я такой, почему сегодня повел себя именно так. Если спросить, он мне, наверное, скажет, почему жизнь подкинула мне эту Клару, и теперь смотрит, как я дергаюсь всем телом, будто утопающий, который цепляется за уходящий в воду буек. Так ты все знаешь, хотелось мне сказать, все понимаешь? Еще бы мне не знать и не понимать. И что нам теперь делать? – спросил бы я. Теперь? Ты приперся в дальнюю даль на вечеринку, а потом лез вон из кожи, чтобы сбежать, хотя тебе смертельно хотелось остаться. Чего ты от меня хочешь? Наставлений? Ответа? Извинения? А их нет. В голосе появляется сварливость. Я мог поговорить только с еще одним человеком, но он умер.
Там, где Вест-Энд-авеню сливается с Бродвеем, я сообразил, что и здесь не найду никакого такси, а что до М104 в сторону центра – шансов дождаться его не больше, чем М5 на Риверсайд-драйв. Повсюду толстым слоем лежал сияющий нетронутый снег. Ни одной машины в виду, а границы между мостовыми и тротуарами, между улицами и парком, между парком и незаметной точкой, где Бродвей сливается с самой северной оконечностью Вест-Энд-авеню, исчезли. Снег покрыл все, превратил город в бескрайнее замерзшее озеро, из которого торчат деревья и странные выступы – капоты засыпанных машин, припаркованных вокруг парка Штрауса.
В самом парке зазябшие заиндевелые кусты тянулись к небу – стайка обнаженных заскорузлых напряженно вытянутых рук, что манят нас в оливковые рощи Ван Гога, точно мучимых иудеев из Кале, сгрудившихся на холоде, а густо-белый заливчик у основания каждого фонарного столба делает все окружающее девственно-чистым, опрятным и торжественным – как будто фонарные столбы выстроились в ряд, чтобы обозначить посадочную полосу для заплутавших волхвов, прилетающих в сочельник.
Снег столь покоен и беззвучен – снег простодушный, как Кандид, подумал я, вспомнив реконструкцию индоевропейского корня этого слова у Покорного: «*
Я развязал ее узел, снял шарф с шеи, уютно перекрестил его концы под пальто – так, как делал всегда. Холодно не было. Я стал раздумывать, не растает ли снег, пролежит ли до завтра. Теперь так уже не бывает. Медленно пройдя по парку, я отыскал скамейку – и в голову мне пришла безумная мысль. Посижу здесь. Я смахнул перчаткой снег и в конце концов уселся, вытянув перед собой ноги, будто решил позагорать сразу после полудня, после сытного обеда.
Хорошо там было, мне нравилось, как оба проспекта и примыкающие к ним улочки сливаются в этом месте: они скрылись в снегу, и внезапно стало ясно, что на Верхнем Вест-Сайде можно найти скрытую гармонию, непроявленные площади, которые вдруг вырастают из ничего, как лотки передвижных рынков, – новые площади, которые вылепляются из снега и видны лишь до тех пор, пока он не растает. Я бы с радостью просидел здесь до рассвета в надежде, что снег пролежит всю ночь и весь завтрашний день, чтобы вернуться завтра вечером и обнаружить его на месте, снова сесть вот на эту самую скамейку, будто я изобрел собственный ритуал, нашел собственное убежище, – и дождаться, пока мгновение вновь омоет меня лучезарным светом, пусть даже мне хорошо известно, что блестящая патина, которую я навел на парк Штрауса, навеяна погодой, навеяна выпитым, навеяна влюбленностью и чувственностью – всего лишь случайное стечение обстоятельств, как вот то, что я сижу на этой, а не на какой-то другой скамье, что отыскал такую вот красоту, потому что не смог отыскать такси, что оказался здесь, а не на Риверсайд, что раскусил горошину перца, а не просто крупинку, стоя не в библиотеке, где мог бы сперва познакомиться с Бэрил – и тогда прожил бы совершенно иной вечер, может, он стал бы куда лучше, однако за наряженной елкой… Внезапно все эти случайности исполнились ясности, сияния, гармонии, а значит, радости – радость, подобная снегу, то есть очень недолговечная, радость непродолжительных чудес, вторгающихся в нашу жизнь, радость как свет на алтаре. Я знал, что завтра вечером вернусь сюда же.
И все это – в одном коротком слове, восходящем к языку, на котором, возможно, никто никогда не говорил: *
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное