К нему тут же подбежали, подхватили на руки, положили на плот, дали испить серебристого напитка, от которого ему должно было стал легче — однако, напиток подействовал так, будто в него влили лавы — это целебное зелье жгло его так, что он едва не обезумел от боли, и пришлось держать его, чтобы он не соскочил в настоящую лаву. Боль не утухала, и, в конце-концов, Сильнэм погрузился в забытье…
Очнулся он уже под звездным небом, и не было слышно ни криков, ни скрежета, не слепил мертвенный свет — его обдувал прохладный ветер; ну а неподалеку потрескивало пламя костра, слышались легкому ветерку подобные голоса эльфов, а кто-то из них играл на лютне, и пел ясным голосом:
Тут к Сильнэму подошла одна из эльфийских дев. Она сказала ему несколько ласковых слов, и налила из кувшина родниковой воды, от которой такая сила исходила, что даже и в воздухе можно было почувствовать некие волны. Он, с трудом подбирая нужные слова, все-таки смог ее поблагодарить — поднес чашу к губам, да так и замер, видя, что дева старается не смотреть на него; но вот случайно взглянула — не смогла совладеть с собой, вздрогнула.
И тут Сильнэм вспомнил, что он должен быть уродлив; понял, что эта прекрасная дева все время делает усилие над собою, чтобы вообще не отбежать от такого страшилища, как он. И тогда он оттолкнул протянутую к нему чашу; бросился в сторону — туда, где сразу увидел гладь небольшого озерца. Там увидел только контуры свои на фоне звезд, но и этого было достаточно, казалось, что — это некий кусок мяса который разорвали изнутри, а затем — неумело назад слепили…
Теперь Сильнэм шел куда-то с эльфийским отрядом, и каждый день, накипала в нем злоба Видя, в каком он состоянии, за ним бережно ухаживали; кормили и поили самым лучшим, что было, сажали вместе со всеми у костра, и просили подпевать вместе со всеми.
Несмотря ни на что, злоба с каждой, пройденной на запад верстой, возрастала. Теперь его мучала уже и поднимающаяся над Валинором заря: ему казалось, что она, такая прекрасная, насмехается над его уродством; к тому же, чем ближе они подходили, тем сильнее она жгла его глаза — и он поворачивался назад, во тьму, шипел проклятье.
Наконец, во время одной из остановок, он забился в лощину, и шептал, вжавшись своим урдливым лицом в холодный камень:
— Они влекут меня в в эту распроклятую страну, где все прекрасные и мудрые, где на меня будут поглядывать из-под тяжка; будут, незаметно тыкать пальцем в спину. Где для виду будут жалеть, пытаться изличить, хотя, на самом-то деле, ничего, кроме отвращения они ко мне не могут испытывать. Конечно же: я уродливый, злобный… Да я злобный — я ненавижу их всех, таких прекрасных и спокойных — они все время насмехаются надо мной!..
В это время, над Валинором разгорелась заря и эльфы собрались идти к ней навстречу. Они звали Сильнэма, а он выбрался из лощины, отбежал от них и закричал:
— Оставьте меня! Я ненавистен вам, и я ненавижу вас!..
Он повернулся и бросился во мрак. За ним погнались, но он бежал со страстью, с яростью, и преследователи в конце-концов отстали…
Проходили годы, десятелетия. По человеческим меркам уже несколько поколений должно было бы смениться. А Сильнэм за эти долгие годы ни с кем не общался — чуть завидит кого издали, так и бежит, прячется. За эти годы совсем он одичал, уж и забыл почти речь, но чаще издавал звериный звуки — ведь, именно охотой на зверей, он и кормился. Костер он не разводил, так-как боялся превлечь внимание — боялся, что его вновь схватят, уволокут в Утомно. Он и не знал, что Утомно уже разрушено могучими Валарами, а сам Мелькор в цепях препровожден в Валинор. Мелькали годы, и в одном из них Сильнэм первую солнечную зарю, и едва не ослеп от нее, так-как привык ко мраку. Он вообще проклял дневной свет, а вот Луну полюбил, и мог часами созерцать ее печальный лик. Иногда от тоски пытался он петь, но ничего кроме пронзительного воя, от которого муражки по спине, не вырывается из его груди.
В такие часы, обычно, рассижились вокруг такого холма волки, и выли вместе с ним, а стоило только Сильнэму пошевелиться, как и разбегались в разные стороны.