Двухэтажный немецкий дом, четыре квартиры, моя — наверху. Кухня, туалет, черт возьми, ванна, трапециевидная комната с разновысоким кривым потолком. Тахту без ножки я поставил на желтый пятитомник Сервантеса, притащил из редакции списанный письменный стол, родители подарили секретер.
Жизнь перевернулась, и я, может быть, впервые по-настоящему задумался о будущем. Что-то мне подсказывало: если пустить дело на самотек, никакого писателя из меня не выйдет. С утра до вечера, часто и по выходным приходилось писать в газету — тысячи строк, поток. А «свое» — урывками: выходные, отпуск. А писать надо много — это я даже тогда понимал. Значит, выход один — рано ложиться, чтобы рано вставать.
Купил будильник, завел на пять утра и лег. Летнее солнце лупит в окна — никакие шторы не помогают. Да и спать неохота. Крутился, вертелся часа три, если не больше. Наконец заснул. Встал по будильнику — в голове гул. Вышел в кухню — на подоконнике сидит ворона. Смотрит на меня, не улетает. Я насыпал на подоконник какой-то крупы, пошел умываться. Вернулся — вороны нет, крупы нет, а на подоконнике насрано.
Завтрак — проблема. В магазинах — пряники да соусы в баночках: «Восточный», «Московский», — а к чему соусы-то? Ну разве что к ливерной колбасе, которая иногда появлялась на прилавках. Пришлось запасаться пряниками. Пожуешь, запьешь крепким чаем — и за стол. Писал я много: романы, повести, рассказы, пьесы и бог знает что еще. Потом все это пригодилось для растопки — в квартире была настоящая немецкая печка, кафельная.
Мучительно было привыкать к ранним подъемам, но выбора у меня не было. Пряники, крепкий чай — и за стол. К осени попривык. И ворона ко мне прилетала до ноября, ради нее я окно в кухне всегда держал открытым. Прилетит, склюет пшено, насрет — и была такова. Привыкнуть не мог только к этим пряникам — их вкус до сих пор вызывает тошноту.
Внезапно я обнаружил, что привлекаю повышенное внимание женщин. На меня показывали пальцем, за моей спиной шептались, и со мной, черт возьми, хотели познакомиться поближе. Понятно, что смерть молодой женщины, ждавшей ребенка, поразила чувствительные сердца скучающих жительниц маленького городка, где никогда ничего не происходит. Меня жалели: я был
Первой решила утешить меня Люся, Элина подруга, заведующая терапевтическим отделением районной больницы. Как-то вечером она зашла с бутылкой вина в сумочке, мы выпили, Люся заговорила вдруг о чувстве вины, потом расплакалась, я принялся ее утешать, и мы естественным образом оказались в постели. Но связь эта была недолгой. Мы оба чувствовали мучительную неловкость: Люся пыталась расплатиться со мной сексом за смерть подруги, а я выступал в унизительной роли сборщика постыдного налога. После трех-четырех встреч мы расстались, почувствовав после этого облегчение и оставшись друзьями.
Потом была другая Элина подруга — та самая Ада, Исчадие, с Тургеневым в Гибралтаре, жаркая, необъятная, душевная, но глупая во всем, что не было связано с сексом и нежелательной беременностью. С множеством ярких деталей она рассказывала о том, как избавлялась от плода, выпив из горлышка бутылку крепленого и сев после этого в горячую ванну. «А еще это можно сделать при помощи вешалки…»
Вскоре я понял, что превращаюсь в какую-то непристойно-комическую персону, и стал запирать дверь на ключ и цепочку. С Аликом у нас был даже уговор об особом стуке, чтобы я мог опознать друга.
В тот вечер, когда пришла Лиса, я слушал музыку — кажется, Моцарта (к этому меня пыталась приучить Эля), музыка звучала довольно громко, и стук в дверь показался мне условным знаком, о котором знали только я и Алик.
Я сбросил цепочку, распахнул дверь, Лиса нырнула под мою руку и мигом оказалась в квартире.
Я был ошеломлен. Это же была Лиса, та самая Лиса,