С исчезновением Векшина жизнь в сорок шестой квартире почти заглохла. Один только Петр Горбидоныч не унимался, вникал то в причины чрезмерного гуденья манюкинского примуса, то непозволительного в ночное время скрипа входных дверей. Ежедневно развешивал он исправленные и дополненные постановления на все случаи семейной и общественной жизни и, правду сказать, сам поражался готовности человеческой натуры ходить в струнке от постоянного опасения нарушить какое-либо примечание к соответственному параграфу. Естественно, административное величие Петра Горбидоныча несколько омрачалось отказом соседки, но и тут он лишь затаился до поры, как поступил бы полководец перед осажденной крепостью.
Путем хитрейших умозаключений, а однажды и проследив якобы из-за случайного совпадения маршрутов, Чикилев сам, еще прежде всяких слухов, дознался до правды. Зина Васильевна навещала Векшина, стояла и очередях, добивалась свиданий и передач. В том и состояло ее убогое счастье, чтобы беспрестанно жертвовать собою для Векшина, бесчувственно, в странном оцепенении принимавшего ее дары. На свиданьях он скользил по ней рассеянным взором и, расспрашивая о посторонних новостях, ни разу не проявил любопытства к причинам ее бесконечной заботливости. Ни смешной тоски своей, ни напрасных надежд ничем не выдавала Зина Васильевна при тех немногословных встречах.
В памятный день, последующий за неудачным чикилевским сватовством, Зине Васильевне отказали в разрешении на свиданье. Снисходя к ее горю, пожилой надзиратель сообщил, что другая удачница опередила ее сегодня. С ревнивым трепетом Зина Васильевна напрасно искала в толпе посетителей лицо соперницы… но, странное дело, догадываясь о многом, она наравне с болью испытала бессознательное удовлетворение за любимого человека. Вместо Вьюги, однако, ей показали на совсем другую, худенькую женщину, одетую с явным намерением казаться моложе своих лет, — по ревнивой и недоброжелательной оценке Зины Васильевны. Она подошла к незнакомке и, оттого что та по неопытности, видно, постеснялась принести что-нибудь с собою, попросила ее о передаче Дмитрию Векшину своего узелка. Так познакомились они с Таней, по достоинству оценившей глубину этой преданности брату, и разговоры у них в этот первый день, на квартире у Балуевой, едва уместились дотемна.
Ее образцово-безнадежная любовь состояла из безотчетного восторга, робких подозрений, страхов утраты, готовности в любое время отречься от права на счастье для малейшего его удобства. Перетрусив после чикилевской угрозы, чтоб не навлечь еще худшей на Векшина беды, Зинка заискивала теперь перед затаившимся управдомом, а заодно и перед другими соседями, лишь бы создать к возвращению Векшина целительную тишину в квартире сорок шесть. Фирсов утверждал в сочинении своем, что именно безответность эта, простреленность Зинкина чувства, как неосторожно сорвалась у него с пера, и возвышала ее низкое трактирное искусство до подлинного уличного жанра, пленительного не только для захмелевших завсегдатаев пивной, где она выступала; впоследствии автор получил за это дополнительное нездоровье от критики, усмотревшей здесь пропаганду душевной боли в области современного песпеписания… Еще до выхода повести в свет, имея в виду проделать опыт взаимодействия с жизнью, Фирсов приписал певице цикл собственных стихов, опубликованных под названием площадных песен; Зина Васильевна наравне с творениями Доньки включила их в свой репертуар, и это способствовало такому росту фирсовской популярности на дне Благуши, что отныне за любым столиком нашлись бы для него почет и место…
«То было дикое цветенье насмерть ужаленной плоти, — захлебывался Фирсов в одном преждевременно напечатанном отрывке, — когда яд напрасной страсти еще не довел свою жертву до петли, броска на рельсы или ножа — обычной развязки из бульварного романа, а лишь пьянит пока хмелем безрассудного вдохновенья…» Тотчас по прочтении четверо старых фирсовских дружков, знатоков по пиву и поэзии, негласно навестили заведение на Благуше, слушали деятельность певицы Балуевой, принимали для ознакомления означенный напиток и великодушно сошлись на том, что если все это и составляет балаган, то на том чрезвычайном уровне, когда из него необъяснимо родится трагедия.
— Опаляюще поете, Зинаида Васильевна… — с бледностью в лице признался ей однажды пятнистый Алексей, подавая шницель в антракте. — Сколько разов вас слушаю, и всегда мурашки взад-вперед вдоль спины пробегают!
И правда, когда певица, заламывая руки над головой, начинала низким взводистым голосом: …ах, погибаю я за ерунду, опять, у бабы и весною осень: ровно веточку в чужом саду надломил и, не сорвамши, бросил! — даже самые хладнокровные поражались, как это не зацветут от ее зноя фальшивые пальмы-хамеропсы в кадушках, как не поломает себе пальцев на сбегающих трелях гармонист.