И вот «носили» его и не знали, что носим. И так — до сих пор.
Но мои предки жили в абазинском ауле. Кровь говорит?..
Пожалуй, поэтому пробую у горцев учиться и кое-что, может быть, уже одолел, не только перенял, но — постиг… Недаром живший в Москве Аскер Евтых, светлая ему память, старшему Другу моему и во многом, — несмотря на то, что познакомился с ним уже в зрелые свои годы, — Учителю, так вот, недаром этот талантливейший, недооцененный, как многие у нас, многие, кто саморекламой не занимается, прозаик, не раз ворчливо говорил мне:
«Какой там вы — Гарий, какой вы — Гурий, вы — наш Гирей!»
Спасибо, щедрый Аскер!
Разве это неважно: во времена всеобщего сиротства знать,
А «Пушкинская» повесть Юнуса, это так ясно видать, была написана под благотворным влиянием, конечно же, русской прозы последних лет… Я не о себе. Я — Гирей.
Я о Валентине Григорьиче. О Распутине.
Разве это не духовная своего рода подвижка: как предки наши учили шашкой друг друга мужеству, так мы — совсем недавно ещё! — учили один другого пером. Братству. Добру. Достоинству.
И мастерству, конечно, которое у друга у моего так пока отстает от густоты замеса национальной судьбы…
Но крик этот с уходящего на Байкал поезда: «Как
Или нажим тут на другом:
Сам настаивал, сам с ножом к горлу приставал, а — теперь? Мол, работаешь над подстрочником? Доведёшь до ума, кунак? На полдороге не бросишь?!
На этот раз даже не подстрочник…
Впору прибегнуть к черкесскому: я
Когда, и правда, заниматься этим — когда?!
Если жизнь нас поставила в такие условия, что каждый пытается выживать в одиночку… Что ноги, всё больше — ноги кормят и самого автора «Железного Волка», и его переводчика, который стал, не поймёшь, — то ли бродячим русским философом, то ли черкесским
С этим немым вопросом, застрявшем в сознании, как крик в горле, с этим душевным воплем вышел я месяц-другой назад в Москве из метро, из новой «Арбатской», и на углу, где теперь турецкий ресторанчик, чуть не столкнулся с Палиевским, со свет — Петром Васильичем: и верно ведь, — Свет! Сочувственно, как доктор — тут, правда, доктор литературы и философии, спросил:
«Вы чем-то огорчены… чем-то сильно озабочены?»
Я как на грудь ему упал: что делать русскому писателю, как быть? И надо кунака-черкеса перевести, надо, но — когда?!
А он, по-моему, ещё больше ликом своим посветлел, стал ещё
«Как интересно то, о чём вы рассказываете! Юнус Чуяко. Черкес, говорите? Адыгеец, да. Это прекрасно — такая повесть. Вы понимаете? Великолепно! Единственное: тут неуместно слово „
Я только невнятно, на черкесский манер протянул: ым-м!.. Потому что в самую точку попал Палиевский. На больную мозоль наступил. Ым-м-м!
А он ещё больше вдохновился:
«И потом: у вас ведь ключ есть. К горестным размышлениям вашего друга. Его вам тоже оставил Пушкин. Помните? — легонько бросил пальцами возле груди. — „Так
Дома я сперва принялся торопливо листать толстую «Общую тетрадь», в которую ещё недавно записал многое из того, что относилось к Пушкину, особенно, что связывало его с Кавказом: и с казаками, и с горцами… Мелькнула строка из «Путешествия в Арзрум»: «Недавно поймали мирного черкеса, выстрелившего в солдата. Он оправдывался тем, что ружьё его слишком долго было заряжено»… как, и в самом деле, было не выстрелить, ей!.. «Влияние роскоши может благоприятствовать их укрощению: самовар был бы важным нововведением.»
Недаром, нет, конечно, недаром кунак мой несколько блестящих, несколько самых глубоких, пожалуй, и горьких страниц посвятил в новой повести игре адыгейских детишек «в самовар»:
Взялся потом за один том стихов, за другой. Перебрал постепенно все, какие только могли относиться к Кавказу, строчки, но той, которую с печальным вдохновением цитировал Палиевский, нигде не было. Нигде.
Позвонил ему: не могу найти — слаб!
«Это, действительно, не так просто сделать, — заговорил он с весёлым сочувствием. — Обождёте несколько секунд? Слушаете? Запишите-ка: один из вариантов „Кавказа“. „Пушкинское собрание“ сорок девятого года выпуска, том третий, страница…»