И в ногах — тяжесть, и в мыслях всё меньше желаний, и между вербами — спереди, и сзади, и вокруг — в заснеженном бездорожье — дремучее одиночество, а в свете фонаря что-то часто, остро мигает. Мелкие лучики, искорки, звёздочки повсюду загораются, и сбегаются, и рассеиваются, и кружатся в мягкой белизне — стараются казаться приятными и привлекательными; сияние, блёстки, искорки — совсем маленькие, — волшебная пыль, притягивающая взгляд, и сны на берегу какого-то белого озера, где больше нет верб, вместо них — изнеженные белизной женщины, полные изнеженных желаний, тихие женщины, святые женщины, которые видят во сне волшебную пыль и, никому не принадлежа, ждут своей белой любви…
И там когда-то…
Белая давность впереди и позади.
Белые сны и белые любови.
Маленький, кряжистый белый бог влюблённо подвывает поблизости.
Молчи, белый бог!
Потому что сны — это дремучее одиночество. Белые женщины нежатся в них. Они большие. О-о-о-о-о… Большие. И много молчат. И помногу любят. И многого хотят. О-о-о-о-о… Одна из них превратилась в сияние и сбила с его головы митру. Другая вырвала из рук посох. Хотели и колокольчик, и фонарь отобрать… И всё время мелькали перед ним. Повсюду.
И хотели. Жадно. Как рыбы.
О-о-о-о-о…
И Эмима тоже тянулась к ним.
X
Дом, в который она его привела, оказался чужим. Чьи-то вещи валялись по углам, на полу и на столе, воняло грязью, потом, репой, капустой и испорченной нищей, так что у него противно защемило в груди, когда они вошли в комнату и все эти запахи ударили ему в нос. Над плитой висели грязные портянки и пара длинных мужских подштанников, кто-то выгреб из плиты золу и забыл её убрать. На жерди под закопчённым потолком висело несколько кусков чёрного от сажи мяса и набитый свиной пузырь. Стены в изобилии украшены жирными черноватыми пятнами и каплями, которые — особенно по углам — сверкали в свете лампы словно капли пота старого, измученного дома, который уже мало напоминал человеческое жильё. Он подумал о духах, которые, вероятно, забираются в такие развалюхи… и мог только удивляться, как привычно ведёт себя Эмима, которая открыла дверь, зажгла свет и сбросила прямо на пол какой-то хлам и тряпки со скамейки, на которую собиралась сесть.
— Снимите это, — негромко пробормотала она и устало опустила голову в ладони. Она выглядела очень изменившейся. Старше, чем была. И что-то холодное, натянутое в её лице делало её совсем другой, почти чужой… Да и сам он, измученный, промёрзший и одеревеневший, больше всего хотел сесть. Но кровать возле стены, покрытая толстым грязным одеялом, была занята, там, судя по всему, именно в этот момент проснулся — старый Грефлин… бледный, с запавшими глазами, он понемногу, с трудом приподнялся на локтях… и уже в следующее мгновение снова упал на подушку.
— Не обращайте на него внимания, — пренебрежительно поморщилась она и так, как будто всё это её очень утомляет, со вздохом опустила голову. То, что она обращалась к нему на «вы», тоже было чужим и неприятным. Грефлин, кажется, что-то хотел сказать, но выдавил из себя какое-то жалобное хмыканье, которое ровным счётом ничего не значило.
— Да… хорошо… правильно, — рассеянно ответила она, как будто все это ей уже давно надоело и она не собиралась уделять этому какое-либо внимание. Однако Грефлин, несмотря на это, снова захныкал и протянул к ней руку, как будто хотел дотронуться до неё или о чём-то её попросить, но не мог это высказать.
— Может, он хочет пить, — попытался помочь Рафаэль.
— Пить он хочет, как же, — возразила она, — у него до сих пор только одно на уме и вертится. — Рафаэль не понял. Ибо то, на что она с язвительной усмешкой намекала, казалось ему совершенно невероятным. Поэтому он подошёл к ведру и, налив в старый оббитый ковш воды, предложил её бедняге. Но Грефлин отвернулся в сторону.
На костистых, туго обтянутых кожей скулах застыло отражение какой-то боли, на восковом лбу блестели капли нота, а в полузакрытых, отёкших глазах на мгновение блеснула направленная именно против него, Рафаэля, непонятная ему враждебность.
— Я же вам говорю, — она пожала плечами и подошла к плите, где, к своему неудовольствию, обнаружила, что ничего съедобного здесь нет, а воняет, как в свинарнике… Рафаэль молча снимал с себя епископское облачение, его била дрожь, а пальцы были непослушными и не могли развязать все эти ленты и узлы, так что в результате он просто сорвал их с себя. В это время Эмима вышла, вероятно, за дровами. А Грефлин снова долго и умоляюще хныкал ей вослед.
— Да ведь она скоро вернётся, — утешил его Рафаэль. И снова заметил в его взгляде бессильную враждебность. Такой он ещё никогда не видел. Она была болезненной и лихорадочной, живущей в глубине души и мучительной… Ей не нужно было утешения.
Такая враждебность готова убивать. Если может.