В этой легенде больная девушка слышит в бреду доносящуюся до нее с неба песнь ангелов, просит мать выйти на балкон и узнать, откуда несутся эти звуки, но мать не слышит их, не понимает ее, и девушка в разочаровании засыпает снова.
Обыкновенно вторую партию в этой легенде играл Потапенко на скрипке.
Выходило очень хорошо. В доме поют красивый романс, а в открытые окна слышатся крики птиц и доносится действительно одурманивающий аромат цветов, щедро насаженных в саду нашей сестрой Марией Павловной.
Антон Павлович находил в этом романсе что-то мистическое, полное красивого романтизма. Я упоминаю об этом потому, что этот романс имел большое отношение к происхождению его рассказа «Черный монах».
Как-то раз, когда в летний тихий безоблачный вечер солнце красным громадным кругом приближалось к горизонту, мы сидели у ворот, выходивших в поле, и кто-то из нас поднял вопрос: почему, когда солнце садится, оно бывает краснее и гораздо больших размеров, чем днем? После долгих дебатов решили, что в такие моменты солнце уже всегда находится под горизонтом, но так как воздух представляет собой для него то же, что и стеклянная призма для свечи, то, преломляясь сквозь призму воздуха, солнце становится для нас видимым из-под горизонта, уже потерявшим свою естественную окраску и гораздо больших размеров, чем днем, когда оно бывает над горизонтом. Заговорили затем о мираже, о преломлении лучей солнца через воздух и так далее, и в результате возник вопрос: может ли и самый мираж преломиться в воздухе и дать от себя второй мираж? Очевидно, может. А этот второй мираж может дать собою третий мираж, третий — четвертый и так далее, до бесконечности. Следовательно, возможно, что сейчас по вселенной гуляют те миражи, в которых отразились местности и даже люди и животные еще тысячи лет тому назад. Не на этом ли основаны привидения? Конечно, все это был только юношеский разговор, граничивший со вздором, но решение таких вопросов было для всех нас в Мелихове тогда очень интересным.
Я уже говорил, что обедали в Мелихове в двенадцать часов. Бывали дни, когда весь дом погружался в послеобеденный сон. Даже Хина и Бром переставали бегать и засыпали. Как это ни странно, каждую весну и каждый конец лета я всегда страдал бессонницами. Антон Павлович говорил, что это во мне — атавизм, что это говорят во мне предки, которым из поколения в поколение каждую весну нужно было вставать до зари, чтобы пахать, а каждый конец лета — чтобы заниматься уборкой хлеба. Поэтому, чтобы покрепче спать ночью, я, насколько хватало сил, старался не спать днем, хотя и очень хотелось.
Сижу я как-то после обеда у самого дома на лавочке, и вдруг выбегает брат Антон и как-то странно начинает ходить и тереть себе лоб и глаза. Мы все уже привыкли к его «дерганьям» во сне, и я понял так, что это его «дернуло» и он выскочил в сад, не успев еще хорошенько прийти в себя.
— Что, опять дернуло? — спросил я.
— Нет, — ответил он. — Я видел сейчас страшный сон. Мне приснился черный монах.
Впечатление черного монаха было настолько сильное, что брат Антон еще долго не мог успокоиться и долго потом говорил о монахе, пока, наконец, не написал о нем свой известный рассказ. Мне до сих пор непонятно и странно только одно: почему в письме к Суворину от 25 января 1894 года (то есть полгода спустя после описанного случая) сам Антон Павлович говорит следующее: «Монах же, несущийся через поле, приснился мне, и я, проснувшись утром, рассказал о нем Мише». Эпизод этот произошел не утром, а в два часа дня, после послеобеденного сна. Впрочем, дело было летом, а письмо было написано зимой, так что не мудрено было и забыть. Да и сущность рассказа брата не в часе.
Шли месяцы. Мелихово менялось с каждым днем. Бывали моменты, когда всего Антона Павловича положительно охватывала радость, но усилившийся геморрой не давал ему покоя, мешал ему заниматься, наводил на него хандру и мрачные мысли и делал его раздражительным из-за пустяков. А тут еще стал донимать его и кашель. В особенности он беспокоил его по утрам. Прислушиваясь к этому кашлю из столовой, мать, Евгения Яковлевна, вздыхала и поглядывала на образ.
— Антоша опять пробухал всю ночь, — говорила она с тоской.
Но Антон Павлович даже и вида не подавал, что ему плохо. Он боялся нас смутить, а может быть, и сам не подозревал опасности или же старался себя обмануть. Во всяком случае, он писал Суворину, что будет пить хину и принимать любые порошки, но выслушать себя какому-нибудь врачу не позволит. Я сам однажды видел мокроту писателя, окрашенную кровью. Когда я спросил у него, что с ним, то он смутился, испугался своей оплошности, быстро смыл мокроту и сказал:
— Это так, пустяки… Не надо говорить Маше и матери.
Ко всему этому присоединилась еще мучительная боль в левом виске, от которой происходило надоедливое мелькание в глазу (скотома). Но все эти болезни овладевали им приступами. Пройдут — и нет. И снова наш Антон Павлович весел, работает — и о болезнях нет и помина.