— Оттого, Никита Егорыч, не страшно, что ревком просит тебя забрать бронепоезд и составы с артиллерийскими снарядами, которые этот бронепоезд конвоирует. — И Семенов тихо говорит: — Все снаряды генерал Сахаров отправил в тайгу, а пушки частично. Ясно? Пушки, оставшиеся в городе, мы можем захватить, а какая в них сила, если нет снарядов? Ясно?
— Ясно-то ясно… — Помолчав, Вершинин спросил: — Ты вот говоришь, научимся. И что же, долго учиться придется?
— Кому?
— Нам с тобой?
— Лет пять.
— Ну?
— Что, мало?
— Нет, не мало. А кто меня это время кормить будет?
— Народ.
— За что?
— За твои заслуги.
— Да нету их пока, нету! — Вершинин спросил тихо: — На какой день восстание назначено?
— Сегодня воскресенье. В среду, значит. Ясно? Что же сказать, Никита Егорыч?
Вершинин, помолчав, ответил:
— Как здоровье-то Ильи Герасимыча?
— Здоровье ничего.
— Умный человек. — И, еще немного помолчав, добавил: — Все, что ревком приказывает, сделаем.
Тарантас ускакал. Уехал Семенов. Подбежал Окорок, подал Вершинину пачку носовых платков. Вершинин отмахнулся.
А к Вершинину медленно и боязливо идет мужик с подвязанной щекой.
— Скорее! — закричал Вершинин. — Ты от Мукленки?
Подбежав и откинув назад голову, словно боясь удара, мужик с перевязанной щекой хрипло прошептал Вершинину:
— А моста-то мы, Никита Егорыч, не взорвали.
— Не взорвали? — стиснув зубы, спросил Вершинин. — А грохот откуда?
— Ребята маловопытные, пробовали, что ли… Я позади шел, кисет искал. Ну и вышло, что сами себя взорвали. Подбегаю. Кровь да шапки… Один только, Никита Егорыч, я и уцелел.
— Уцелел ли? — спросил Вершинин, стреляя в мужика.
Вершинин со сжатыми кулаками, подергивающимися губами, побелев от гнева, шел вверх по накату к колокольне.
Он дошел до стола, опустился на стул, обхватил голову кулаками и завопил во весь голос:
— Стыд-то какой! Наврали мы с вами, мужики, Илье Герасимычу, нахвастались! А, горе! «Поднимай восстание, Илья Герасимыч, мы снаряды привезем!» Где там снаряды привезем! Бронепоезд в город прорвется.
Он вскочил, рванул кушак, которым привязан язык колокола. Вне себя от бешенства закричал:
— Всем в бой! Набат бью, набат!
Над толпой тревожно, набатно звенел колокол.
Туман стелется над мостом через Мукленку, над насыпью, покрывает поля, подходит к косогору, на котором церковь, занятая штабом партизан.
Вечер. Тихо. Не колеблясь, горит огонек керосиновой лампы. За столом — Вершинин, два рыбака, Син Бин-у, а несколько поодаль — Васька Окорок и Настасьюшка. Вершинин говорит партизанам:
— Туман лег. Поедете морем. Каждый в отдельной лодке. Син Бин-у, проводи их до моря.
Вершинин неподвижно смотрит в стол. Потом, не глядя на партизан, глухо говорит:
— Скажите Илье Герасимычу: боимся мы, не успеем к среде.
— Где успеть! — говорит рыбак Сумкин. — Я объясню.
— К мосту послал отряды. Да там казаки, пулеметы, дня три, не меньше, будут биться. Опять же и у капитана Незеласова орудия! И тут туман. Того гляди — дождь, грязь… — И он добавил — Просим Илью Герасимыча, чтоб хоть дня на три отложил восстание. На воскресенье просим назначить.
Он пристально смотрит на партизан:
— А только дойдете ли вы до города?
Опять помолчав, подумав, хрипло говорит:
— Настасья!
— Позвольте мне, Никита Егорыч, — просит Васька Окорок.
— Молчи. Настасья!
К столу подходит Настасья.
— Тоже пойдешь к Илье Герасимычу. Слышала, что говорить? Но чтоб у меня… Белые поймают, жилы вытянут — молчи.
— Да уж знаю, Никита Егорыч, когда молчать, — ответила Настасьюшка. — Да только малограмотная я…
— Тут не грамота нужна, Настасья, — смелость.
Глава шестая
«Где накрапывает, а где льет»
Восемь ворот рынка уставились на широкую набережную, мокрую от мелкого дождя, на который, впрочем, никто и внимания не обращал.
Блестели овощи, телега, глиняная посуда, приказчики играли ситцами в лавках, из трактира несло запахом щей, звенел бубен, и пела цыганка. В чешую рыб ныряло небо, камни домов. Плавники хранили еще нежные цвета моря — сапфирно-золотистые, ярко-желтые и густо-оранжевые.
Китайцы безучастно, как на землю, глядели на груды мяса и пронзительно кричали:
— Покупайло еси?.. А-а?
Знобов, избрызганный желтой грязью, пахнущий илом, сидел в лодке у ступенек набережной и говорил матросу Семенову с неудовольствием:
— Наше дело рушить, а? Рушь да рушь, надоело. Когда строить-то будем! Эх, кабы японца грамотного найти!
Матрос Семенов спустил ноги к воде, играя подошвами у бороды волны, спросил:
— На што тебе японца?
У матроса была круглая, гладкая, как яйцо, голова и торчащие грязные уши. Весь он плескался, как море у лодки, — рубаха, широчайшие штаны, гибкие рукава. Плескалась и плыла набережная, город…
«Веселый человек, — подумал Знобов. — Беззаботный».
— Японца я могу. Японца здесь много!
Знобов вышел из лодки, наклонился к матросу и, глядя поверх плеча на пеструю, как одеяло из лоскутьев, толпу, звенящие вагоны трамваев и бесстрастные голубовато-желтые короткие кофты — курмы китайцев, проговорил шепотом: