Где разоблачается сокровенный характер проекта? В праздности богатых светских женщин. Если пустота проекта, утонченные, спокойные манеры берут верх, то жизнь сразу отвергает праздность. То же самое по воскресеньям на вечерних бульварах. Светская жизнь и буржуазные воскресения извлекают на свет древнюю праздничность, забвение всех проектов, безмерное прожигание жизни.
И прежде всего — “ничего”, я не знаю “ничего”, у меня вырывается стон, как у больного ребенка, над которым склонилась, поддерживая тазик, заботливая мать. Но нет у меня матери, у человека нет матери, а вместо тазика надо мною звездное небо (так бывает, когда тошнота овладевает мной).
Несколько строк из прочитанной недавно брошюры:
Очень часто я думал о том дне, когда будет ознаменовано рождение человека, глаза которого будут действительно смотреть внутрь. Его жизнь была бы чем-то вроде нескончаемого подполья, освещенного блеском мехов, и ему нужно было бы лишь вслушиваться в себя, чтобы полностью погрузиться в то, что он имеет общего с остальным миром и что остается для нас чудовищно недоступным. Мне бы хотелось, чтобы всякий, кто подумает о том, что когда-нибудь, благодаря всеобщему договору людей и мира, рождение такого человека станет возможным, мог бы — подобно мне — залиться слезами радости”. За этим следует несколько страниц, в которых выражается, в основном, не внутреннее, а внешнее устремление. Возможность рождения подобного человека оставляет —увы! — мои глаза сухими, меня бросает в жар, слез больше нет.
Что может значить этот “Золотой век”, эта тщетная забота о “наилучших условиях”, это болезненное стремление к единодушному человеку? По правде говоря, воля к исчерпывающему опыту всегда начинается с эйфории. Невозможно понять, на что идешь, какую цену придется заплатить — однако потом, платят не зная пресыщения', никто не мог знать ни меры собственного краха, ни меры стыда за то, что крах был не окончательным. Тем не менее, если я вижу, что люди не могут вынести жизненной муки, что они задыхаются, бегут что есть сил от тоски, прибегают к проекту, то моя тоска от тоски этих непосед только умножается.
Когда поэзия включается в проект, поэтическая праздность нестерпима; ее наготы не мог перенести Андре Бретон {французский поэт, вождь и основоположник сюрреализма.} и хотел ее прикрыть нарочитой отрешенностью своих фраз. Для меня это было время безвыходной тоски, чувства сообщничества, ощущения замученного, загнанного зверя. Но никогда не было в моей жизни большей полноты! Подозревать меня невозможно: я хотел именно пустыни, места (условия), необходимого для ясной и нескончаемой смерти.
Что я вижу: поэтическая легковесность, рассеянность, словесный проект, кичливость и сползание к наихудшему — в вульгарность, в литературу. Повсюду трубят, что человек будет обновлен, но только глубже загоняют его. в прежнюю рутину. Тщеславие! Легко сказать (тщеславие совсем не то, чем оно кажется, оно лишь условие проекта, откладывания существования на потом). Тщеславие находит удовлетворение лишь в проекте; удовлетворение исчезает, едва что-то получается, тогда быстро возвращаются к проекту; подобно зверю, попавшему в бесконечный капкан, человек оказывается в ловушке бегства; наступит день, и умрешь идиотом.
Когда я замыкаюсь в тоске, когда я опускаюсь на самое ее дно, моя радость оправдывает человеческое тщеславие, необозримую пустыню тщеславий, ее темный горизонт, за которым прячутся страдание и ночь — моя мертвенная и божественная радость.
И тщеславие во мне!
Несомненно.