Я, впрочем, это не в осуждение собственно нашей весны говорю, – спешу оговориться: человек я трусости непомерной, и мне уже представляется, не наговорил <ли> я слишком много, не впал ли в тон свистунов, не вооружил ли против себя некоторых важных особ, которые, говорят, проживая на дачах, не нахвалятся петербургским благорастворением… Ведь как раз – с одной стороны, накинется свирепый публицист и возопиет, что я «отвергаю природу», собственно, по мании уничтожать авторитеты. «Авторитеты, – скажет он, – не суть только что-нибудь личное, живое, но существуют и в области отвлечения и в сфере мертвых явлений. Эти авторитеты
Вы не очень надо мной смейтесь – вспомните пословицу: чему посмеешься, тому и поработаешь. Я сам прежде смеялся над людской трусостью, да то времена были другие… Мы все, как известно, лет пять тому назад воспрянули от сна; и я тогда воспрянул. Ну, знаете, как человек после хорошего сна чувствует себя бодрым и здоровым… Мы все тогда думали, что города можем брать, людей и самый климат переделывать… А уж об говоренье нечего и говорить: я воображал, что не заикнувшись могу порицать не только весну петербургскую, но даже мостовые северной столицы, даже обитателей ее, шагающих в грязи, с форменными пуговицами и портфельками под мышкой… Да чего… я дерзостно заглядывал даже в иные кареты и думал (правильнее – мечтал) подчас: «а придет время, выведут на свежую воду и этого барина…» То была моя весна, моя собственная весна; она тоже умерла в своем расцвете, и вот почему я теперь так грустно смотрю и на весну вообще (то есть на петербургскую весну)… Так вот, во времена моей весны один остроумный фельетонист описывал дебютанта в либерализме, показывавшего себя пред каким-то провинциалом. Либерал восхищался всем – и Летним садом, и Царицыным лугом, и Фонтанкою, и Щукиным двором, и Адмиралтейским бульваром, и площадью с зданиями присутственных мест; восхищался нашим прогрессом и ни слова не говорил даже против взяточничества и откупов, хотя в то время уже начали появляться «Губернские очерки». Но после всех этих восхищений либерал, осмотревшись вокруг себя и наклонясь к уху своего приятеля, замечал, для большей безопасности по-французски: «mais le climat est detestalle, mon ami!»[3] И затем снова боязливо осматривался…
Боже мой, как мы тогда смеялись над трусливым либералом, – и я больше всех!.. Я был тогда неопытен и юн, полон весенних надежд и мечтаний. Я тогда и представить себе не мог, чтобы можно было трусить таких пустяков. А теперь – много ли, кажется, прошло с тех пор времени? – а пришлось мне самому попасть в положение осмеянного мною же либерала… Что прикажете? Погода ли дурная действует или уж у меня характер такой, – но трушу… трушу, да и только. Отмолчаться, где можно, я считаю теперь в некотором роде своею священнейшею обязанностью{23}.