— Мои-то нет, зачем им? У кого достаток и работы много, тому не до воровства. Голодранцы из соседних деревень шастают, тащат что на глаза попадет. После того как мои мужики конокрада до смерти забили, я у себя милицию завел. Чистые гусары! Много лучше казенной полиции, уж можешь мне поверить.
— Верю, — усмехнулся Данила, — Однако в чем незаконченность твоего навозного клапана?
Любавин встал на четвереньки, оттянул пружину.
— Да вот, видишь? У меня тут насосец, доску водой споласкивать. Включается качанием планки, но не успевает ее дочиста вымыть — пружина захлопывается. Митя сказал:
— А если вот сюда пружинный замедлитель?
Все же девятилетним мальчиком быть гораздо вольготнее, чем шестилетком! Можно предложить разумное техническое усовершенствование, и никто особенно не удивится.
— Толковый у тебя сынок! — воскликнул Мирон Антиохович. — Ну-ка, Фома, беги в слесарную за инструментами. Попробуем!
Провозились в коровнике дотемна. Перепачкались в пыли, да и в навозе тоже, но своего добились: струя воды вымывала планку начисто.
Счастливый хозяин повел гостей в баню — отмываться.
Уж как Митю хвалил, как его сметливостью восхищался.
— Наградил тебя Бог сыном, Данила. За все твои мучения. — Любавин показал пальцем на грудь Фондорина, и Митя, вглядевшись через густой пар, увидел там белый змеистый шрам, и еще один на плече, а на боку багровый рубец. — Ты его в офицеры не отдавай, пошли в Лондон. Пускай на инженера выучится. Много пользы может принести, с этакой головой.
Он любовно потрепал Митю по волосам.
— Ты зачем сыну волоса дрянью мажешь? От сала и пудры только блохи да вши. Это в тебе, Данила, бывый придворный проступает. Стыдись! К естеству нужно стремиться, к природности. А ну, Самсоша, поди сюда.
Схватил, неуемный, Митю за шею, лицом в шайку сунул и давай голову мылить. Сам приговаривает:
— Вот так, вот так. Еще бы коротко обстричь, совсем ладно будет.
— Ой, пустите! — запищал Митя, которому в глаз попало мыло, но все только засмеялись.
Сильные пальцы, впрочем, тут же разжались. Митридат, отфыркиваясь, распрямился, протер глаза и увидел, что смеются только Данила и Фома, а Любавин стоит бледный, с приоткрытым ртом и смотрит на него, Митю, остановившимся взглядом. Это заметил и Данила, бросился к старому другу. — Что, сердце?
Мирон Антиохович вздрогнул, отвел глаза. Трудно сглотнул, потер левую грудь.
— Да, бывает… Ничего, ничего, сейчас отпустит.
Но и за ужином он был непривычно молчалив, почти не ел, а если и отвечал на Данилины слова, то коротко и словно через силу.
Наконец Фондорин решительно отодвинул тарелку и взял Любавина за руку. — Ну вот что, братец. Я как-никак доктор… — Посчитал пульс, нахмурился. — Э, да тебе лечь нужно. Больше ста. В ушах не шумит?
Любавин-младший встревожился не на шутку — сдернул с груди салфетку, вскочил.
— Да что вы переполошились, — улыбнулся через силу Мирон Антиохович. — В бане перегрелся, эка невидаль. — Глаза его блеснули, улыбка стала шире. — Вот ты, Данила, давеча, в коровнике, мне упрек сделал. Неявный, но я-то понял. Про то, что я своих крестьян, как коров содержу — только о плоти их забочусь, а духом пренебрегаю. Подумал про меня такое, признавайся?
— Мне и в самом деле померещилось в твоей чрезмерной приверженности к порядку и практической пользе некоторое пренебрежение к…
— Ага! Плохо же ты меня знаешь! Помнишь, как мы с тобой, еще студиозусами, сетовали на убожество деревенской жизни? Что крестьяне зимой с темна на печь ложатся, иные чуть не в пятом часу, и дрыхнут себе до света вместо того чтоб использовать зимний досуг для пользы или развлечения? Помнишь?
— Помню, — кивнул Данила. — Я еще негодовал, что иной крестьянин и рад бы чем заняться, да нищета, лучину беречь надо.
Любавин засмеялся:
— А как про клобы крестьянские мечтал, помнишь? Где поселяне зимними вечерами, когда работы мало, собирались бы песни играть, лапти на продажу плести или ложки-игрушки деревянные резать?
Засмеялся и Фондорин:
— Помню. Молод был и мечтателен. Ты надо мной потешался.
— Потешаться-то потешался, а нечто в этом роде устроил.
— Да что ты?!
Мирон Антиохович хитро прищурился.
— Между Солнцеградом и Утопией (это другая моя деревня) в лесу стоит старая водяная мельня, от которой зимой все равно никакого прока. Так я там лавки, скамьи поставил, самовар купил. Кто из крестьян хочет — заезжай, сиди. Свечи за мой счет, а если кому баранок или сбитня горячего — плати по грошику. Дешево, а все же не задарма. Пускай цену досугу знают. Там же книги лежат с картинками, кому охота. Станочек токарный, пяльцы, ткацкий станок для баб.
— И что, ходят? — взволнованно воскликнул Данила.
— Сначала-то не больно, приходилось силком. А теперь привыкли, особенно молодые. У меня там милицейский дежурит и дьячок из церкви, чтоб не безобразничали. Хочешь посмотреть?
— Еще бы! — Фондорин немедленно вскочил. — За это заведение тебе больше хвалы, чем за любые хозяйственные свершения!
Едем! — Но вдруг стушевался. — Извини, друг. Ведь ты нездоров. Съездим в клоб завтра…
Хозяин смотрел на него с улыбкой.