— Но до меня дошли слухи, будто начальство интересуется моим здоровьем, медицинскими показателями…
— Это верно, интересуется. Так на то оно и начальство, чтобы интересоваться подчиненными. Должно. Вы недовольны?
— Ну, как сказать? Расстраиваться вроде нет причин, но и радоваться, согласитесь со мной, Аркадий Михайлович, тоже не приходится.
Начмед помолчал и, не глядя мне в глаза, спросил:
— Скажите, враги у вас есть?
— Враги? Какие враги? Не знаю… как-то никогда не думал об этом… Недоброжелатели, пожалуй, как у каждого человека найдутся. А врагов, вроде не должно быть…
— Подумайте. Мне кажется, кто-то под вас копает.
— Как то есть копает?
— Не знаю. Это не по моей части — кто, где, как?… Но вы все-таки подумайте…
С Аркадием Михайловичем мы знакомы сто лет. Не дружим, не общаемся домами, даже на бильярде я с ним, кажется, ни разу не играл, но все-таки могу утверждать: этого человека я знаю! И уж если начмед опускает голову и начинает едва слышно пофыркивать богатырским носом, можно быть уверенным — разговор окончен. А будете настаивать — нарветесь на резкость. Он вспыльчив. Я не стал ни на чем настаивать и молча вышел из стерильно белого кабинета, поклонившись начмеду и портрету академика Бурденко одновременно…
Интересно, что он знает и на что намекал?
Враги!
Ну, какие у меня могут быть враги? Я летчик, мое дело — летать. И я летаю. Испытываю самолеты. Я обязан быть объективным, беспристрастным и по возможности мудрым, чтобы правильно оценивать технику и давать разумные рекомендации по устранению тех или иных недостатков… Так?
Вполне вероятно, что какие-то мои заключения кому-то не нравятся. Но… во-первых, каждое или почти каждое мое слово можно проверить совершенно объективными показаниями приборов, самозаписывающей автоматической аппаратурой, беспристрастными кадрами контрольной кинопленки; во-вторых, все, что я докладываю, возвращаясь на землю, может быть подтверждено или опровергнуто членами экипажа либо в крайнем случае проверено в следующем полете другого экипажа…
И вообще — столько лет мне доверяли, так почему же теперь появиться сомнениям?
А если даже кто-то во мне сомневается, при чем тут враги?
Враг. Какое это все-таки странное слово, и как давно я его не слышал.
Враг был на фронте, И там все выглядело достаточно ясно: он — враг — стремится уничтожить меня, чтобы завоевать нашу землю, похитить богатства народа, бросить нас на колени, мы ведь стояли на его пути к мировому господству…
Все понятно: или — или…
Или враг — нас, или мы — врага…
А теперь? Кому надо ставить меня на колени, что отнимать и для чего?
Странно. Очень странно…
За пятьдесят лет жизни я всего один раз дрался на земле (случай у дверей Клавы не в счет, там я не дрался, а просто бил трусливую сволочь). Было это давно. Так давно, что теперь кажется почти нереальным, будто и не со мной, а с другим мальчишкой случилось.
Мы вышли из школы в морозную мглу раннего вечера. Все торопились по домам и как-то моментально рассеялись по переулку и близлежащим проходным дворам. Я остался один в конце Шведского тупика. И тут заметил: два почти взрослых парня притиснули к стене дома мальчишку, моего ровесника, и что-то говорят ему. Я шел быстро и не разобрал всех слов: "Давай, гад… не дашь, хуже будет…" Один из взрослых парней грязно выругался… Я почти поравнялся с ребятами, когда до меня долетел глухой, будто во что-то мягкое удар, и тут же раздался отчаянный верещащий тоненький крик:
— Мама, ой-ой-ой!..
Мальчишки я не знал и что происходит, толком не понял. Сообразил только: двое больших отнимают что-то у маленького. Это было не по правилам. Это было не по кодексу чести, который я успел познать за шесть лет в школе.
Драться, или, как мы говорили, стыкаться, полагалось, выясняя отношения.
Стыкаться считалось благородным и мужественным. Но непременно один на один, с секундантами.
Бить можно было, утверждая свое превосходство в силе, свою правоту, отстаивая товарища, но уж никак не для того, чтобы отнять у меньшего и более слабого монету, или марку, или какую-нибудь другую вещь…
Мысль сработала быстро и четко: их двое, нас (я успел присоединить себя к незнакомому мальчишке) тоже двое; они сильнее, да и тот незнакомый парнишка, неизвестно еще, станет ли драться или убежит… Не сладить. Во всяком случае, просто так не сладить…
И тут мальчишка заорал еще отчаяннее, еще безнадежнее, чем в первый раз. Господи, какая боль, беспомощность, какая звериная тоска слышались в его крике.
В сугробе у края тротуара я заметил косо воткнутую в снег дворницкую лопату. Не рассуждая, ничего не взвешивая, кинув портфель, я схватился за ручку и со всего маха ударил тяжелой лопатой ближнего ко мне обидчика. При этом я, кажется, закричал: "Полундра!" Теперь, за давностью времени, можно опустить все подробности и сразу перейти к финалу: мальчишка смылся, лопату у меня вырвали, избили меня основательно. Но дрался я как бешеный, пока меня не оттащил какой-то случайный взрослый прохожий…