Поэма Есенина — о цене славы, о суете, которой не терпит служение искусству. Артист пережил поэта на двадцать лет. Изменилось время, изменились и формы суеты. Есенин при всей его мнительности, ранимости и любви к славе не связывал эту славу с прочностью общественного положения. Он искал первенства, ревностно осматривал ряды коллег, но прочность не была предметом его забот. Маяковский уже задумывался об этом и прилагал усилия, утверждая свое место в рабочем строю.
Яхонтов, спустя еще десять лет, постоянно думал не только о славе, но именно о прочности своего положения, тратил на это нервы, силы, то обретал уверенность, то терял ее. Художественная репутация, общественное признание, популярность, понимание — иногда он не мог отделить одно от другого, путался, нервничал, потерю в одном тут же проецировал на другое. Не поняли? Значит, не признали. Значит, в следующий раз не дадут выступать — вот и концерт почему-то отменили. Отложили радиопередачу? Это не случайно, значит, кому-то не понравилось, кто-то распорядился… Может быть, надо менять репертуар?
И менял и ждал отклика, признания, рецензий. Прислушивался до изнеможения, зависел до болезненного.
«Черный человек» всегда стоял в афише и очень редко исполнялся. Артист приносил с собой цилиндр и трость — они всегда лежали на рояле, — но чаще всего уходил со сцены, так и не взглянув на эти предметы.
Замечено было, что в последний раз, 6 мая 1945 года, есенинскую программу он читал с удивительным подъемом. То, что иногда сходило «на технике», в тот вечер наполнялось изнутри живым волнением и поражало многообразием чувств. Он несколько изменил строение композиции — вставил в нее «Русь Советскую», фрагменты воспоминаний Горького о Есенине, а из «Черного человека» взял лишь небольшой отрывок, попробовав осторожно ввести его в общий плавный поток. Но лихорадочные строки и тут прорвали общую ткань, прозвучали диссонансом. Жест был смелым — он взял цилиндр с рояля, надел его и сел в кресло, нога на ногу.
Нет, не по силам было ему читать эту поэму. Но это было лишь мгновение — отрывок был короток.
«Русь Советскую» он сначала прочитал целиком. Дойдя до последних строк, шагнул вперед и после паузы произнес, спокойно и серьезно:
Резко вскинул руки вверх —
И тут же прижал их к груди:
Дальше — трезвая и мужественная констатация итога жизни:
И для есенинских стихов была найдена органная сила звука. Каждая строка, будучи произнесенной, еще продолжала гудеть в воздухе:
Эти слова повторялись рефреном, неоднократно и настойчиво. С особой силой, торжественно и мощно он звучал майским вечером 1945 года.
Окна в зале были открыты в тихую весеннюю ночь. И вдруг послышалось знакомое щелканье ракет. Все обернулись к окнам. Раздался первый залп салюта. Яхонтов замолчал. Он стоял молча и улыбался. И все в зале улыбались. И столько гордости и радости было тогда в нем и в людях, сидевших в зале.
Потом он все же продолжил и минут десять читал под аккомпанемент салюта.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
О четырех годах войны Яхонтов сказал: «Я делал то, что делали все вокруг меня в эти дни».
Было не до премьер в больших концертных залах. Каждый день выступления на призывных пунктах и митингах, по радио, в военных частях.
Первую военную композицию сделали меньше чем за две недели — текст Конституции перемежался стихами советских поэтов. К осени закончили работу над второй композицией — «Россия Грозная». В основу первого отделения лег текст «Войны и мира» Толстого, стихи Пушкина, Лермонтова, песни партизан 1812 года (песни исполнял вокальный квартет Московской филармонии). Лермонтовское «Бородино» звучало, будто написанное сегодня: «Умремте ж под Москвой, как наши братья умирали». Во второй части исполнялись стихи и газетные очерки, написанные «несколько наскоро, в дыму боев», но отражавшие, как говорил Яхонтов, не только текущий день, но «порой час или даже минуту жизни нашей огромной страны».
Талант оратора и агитатора поставил Яхонтова в ряды публицистов, которые с первых дней войны стали корреспондентами газет и пришли на радио.