Есенинская программа хоть и имела строго концертный облик, была, может быть, самым разноцветным созданием Яхонтова. Для этого не понадобилось ни цветных ширм, ни смены костюмов. Живописность есенинской поэзии Яхонтов воссоздал в звуках и образах. Молодой Есенин, убежденный, что „в мире нет ничего не живого“, рисует любимый им мир, подобно тому, как крестьянин-художник алой краской расписывает коней на прялке или сплетает в орнаменте диковинные травы и звериные морды. Все отчетливо, в ярком цвете — алом, синем, малиновом. Яркий цвет и резкая линия, обрисовывающая контур.
Как бы ни варьировалось строение композиции, Яхонтов всегда начинал с этого, про табун — раннего стихотворения, отнюдь не из популярных. Сразу отбрасывалась мысль о том, что будут исполняться известные „чувствительные“ строки.
Он вводил в эту поэзию, как в мир, волшебно преображенный. „Зеленые холмы“, „синеющий залив“, „смоль качающихся грив“ — все видно, отчетливо и вместе с тем прозрачно.
Что тут действеннее всего — цвет? А может быть, не менее важен звук? Ведь тут целая полифония звуков: „сдувают ноздрями“ — это слышишь; „храпя в испуге на свою же тень“ — слышен этот конский храп; и — „звон, прилипший на копытах, То тонет в воздухе, то виснет на ракитах“. Потом раздается рожок пастуха и —
Но и это не последний призыв слушать:
Мало реальных звуков — еще и эхо.
Поразив таким неожиданным началом и дав им насладиться — пройти через тайну ночи, рассвет, весенний день, вернуться к вечеру, — Яхонтов после краткой паузы заключал очень простым:
„Конь как в греческой, египетской, римской, так и в русской мифологии есть знак устремления, но только один русский мужик догадался посадить его к себе на крышу“, — пишет Есенин в „Ключах Марии“, размышляя о ключевых началах собственного творчества. У Есенина конь — и в холмах зеленых и на крыше избы, это и дикие скакуны в „Пугачеве“ („Напылили кругом. Накопытили. И пропали под дьявольский свист…“), и праздничный конь под „размалеванной дугой“, и тот, что в сказке „грозно машет головой“, и тот, что в финале „Пантократора“ уже объезжен и запряжен в телегу. И еще есть жеребенок, „милый, милый, смешной дуралей“.
Конь — знак устремления. Русское искусство 20-х годов, отражая новизну и размах жизненного устремления, тяготело к этим коням. И Хлебникову всюду мерещилась голова коня, и Есенину, и, в живописи, Петрову-Водкину. Хлебников — любимый поэт Яхонтова (Попова часто его поминает: „Хлебникова Яхонтов читал в минуту усталости, дома“, „Томик Хлебникова никогда не убирался со стола“ и т. п.). Петров-Водкин — любимый художник Поповой и Яхонтова. В есенинской программе нет иных стихов, кроме есенинских, нет никакой живописи, кроме словесной, но первое же, открывавшее программу стихотворение как бы вбирает в себя образную систему более широкую, чем та, что заключена в одном стихотворении.
Будто в один табун согнаны многие кони, где-то виденные — и у Есенина и помимо него. Вначале табун замер, „уставясь лбами“. Потом он разбегается, мелькает в одном стихотворении тройкой, в другом — жеребенком, в третьем — „конем буланым“, пока не застывает похоронно в „Черном человеке“: „И деревья, как всадники, съехались в нашем саду“. В финале нет храпящих, косящих глазами морд, дугой выгнутых конских шей, веселых санных дорог. Прежде все двигалось, неслось куда-то, а если останавливалось, то для того, чтобы в следующую минуту сорваться с места. Теперь все замерло, застыло.
Если переписать выбранные стихи Есенина именно в том порядке, в котором они чаще всего исполнялись, это будет некий сложный музыкально-живописно-поэтический монолог, динамически развивающийся.
Сначала — „В холмах зеленых табуны коней…“. Потом — „Песнь о собаке“, одно из самых замечательных стихотворений по причастности ко всему живому.
Сука родила щенят, а хозяин их утопил.
Яхонтов сразу брал какую-то высокую протяжную ноту. Сначала она была светлой и торжественной, сопровождая рождение новой жизни: