– Мне казалось, особенно в последнее время, что за этим упорством есть убеждение, построенное на вере. В себя или 8 какой-то другой, неизмеримо больший, чем у меня, авторитет.
– Как это выражалось?
– Так ска-ть, в неприятии моей методы. Мы бились, например, с ним над какой-то вещью, и я, так ска-ть, убеждал его, показывал, объяснял, и он соглашался, и мы добивались нужного, с моей точки зрения, акцента, интерпретации, смыслового прочтения, наконец, решения техники исполнения. Через несколько дней возвращались – и он играл совершенно по-другому…
– Хуже?
– Нет. Но совсем, так ска-ть, по-другому. И было в его игре очарование таланта, ужасно непривычная и свежая манера, и его игра мне все время напоминала что-то слышанное уже или, может быть, это мне казалось, но я затрудняюсь вам объяснить это – я боялся с ним спорить, потому что нечто подобное, необычайно сильное, уверенное, апробированное талантом и вдохновением я уже когда-то слышал. Иногда мне казалось, так ска-ть, что он знает больше меня и потихоньку посмеивается надо мной. Это большое, так ска-ть, не по годам знание меня пугало. Я боялся за него…
Трубицин вновь снял, протер очки, и когда он опять приспособил их на переносицу, я подумал, что в очках он похож на молодого актера, которому специально надевают очки, чтобы сделать его старым, но старым он от этого не становился, а просто возникает обозначение – этого молодого человека надо считать старым.
– …И скоро мои опасения стали сбываться. Хотя и в неожиданном, так ска-ть, направлении. В его поведении появилась какая-то бесшабашность, залихватство, неудержимое стремление показать, что ему все доступно, что он может все. Наверное, в это время он мечтал стать, как легендарный тамбур-мажор Иван Степанович Лушков, ростом в два с половиной метра – тогда бы его все замечали и видели, знали, что он есть. Однажды меня вызвали в милицию и сказали, что его привлекают к суду за хулиганство. Со своими приятелями он совершил вещь непостижимую…
Даже сейчас, спустя почти два десятка лет, от воспоминания о том, еще неизвестном мне, безобразии Николай Сергеевич Трубицин задохнулся в волнении.
– А что же они сделали? – поинтересовался я.
– На углу Сретенки и Рождественского бульвара у троллейбусной остановки сидел в будочке старый усатый чистильщик обуви – айсор. Белаш с приятелями привязали веревку к стенке будки, а другой конец накинули на крюк троллейбуса. Когда машина отошла от остановки, то она, естественно, поволокла за собой по улице будку с вопящим айсором и до смерти перепуганным клиентом…
Я представил себе эту картину и невольно улыбнулся. Труби-цин удивленно посмотрел на меня:
– Вы смеетесь? Вы находите это смешным?
– Ну, есть же безусловно смешные вещи, – пожал я плечами.
– Я вас не понял. Как можно смеяться над хулиганским поступком? -взволнованно спросил Трубицин, От этого настоящего волнения – по существу рассказа – он даже потерял свои бесконечные «так ска-ть».
Я попытался оправдаться:
– Помимо умысла существует внешняя сторона поступка. Мы же с вами смеемся в цирке, когда один клоун ударяет другого так, что тот делает три кульбита. А когда такое происходит на троллейбусной остановке, оно квалифицируется как хулиганство.
Трясущимися пальцами Трубицин снял очки и близорукими глазами, сильно щурясь и чуть-чуть подмаргивая, внимательно посмотрел мне в лицо, и от этого пристального подслеповатого внимания я показался себе маленьким, прыгающим, как блоха.
– Я тоже был молодым, так ска-ть. И был подвержен всем устремлениям, свойственным юности. Но я никогда не мог допустить такого возмутительного поступка. Белаш ведь должен был понимать, что это не только обидно, но и опасно в конце концов…
Он весь был маленький, возмущенный, встопорщенный и в то же время все равно оставался очень аккуратным. Он все время ходил по комнате, наверное, чтобы не садиться и не измять строгую, как меридиан, линию своих стареньких заглаженных брюк. И я подумал, что его наверняка обижали мальчишки – его сверстники, и потом пытались подшучивать над ним ученики. И хотя ему было не меньше пятидесяти, он все равно казался мне совсем молодым. Трубицин был молод особой, старообразной принципиально-запальчивой молодостью, в которой всегда есть покушение на несостоявшуюся значительность, подчеркнутая серьезность, взращенная сознанием своей совсем маленькой ответственности. И все это – тонкая, хрупкая броня, звенящая от постоянного напряжения, как молодой лед. Потому что внутри – очень нервная, испуганная, легко ранимая сущность ребенка, которому было ненавистно и страшно его физически немощное детство и неприятна затравленная многочисленными комплексами юность, поскольку эта пора требовала от него непосредственности, самостоятельных решений и силы воли. Он вырвался из детства, как из тесной рубашки, чтобы скрыться в обезличивающем балахоне взрослости.