— Это антихрист тебя толкает. — Бабка грозила сыну пальцем. Лицо ее искривилось. — Это о-он!..
Насупившись и сопя, Егор Иванович соскочил с табуретки и понес иконы к железной печке с длинной трубой — железянке, которая стояла на четырех ножках рядом с русской печью и служила для обогрева. Иногда вечерами на ней пекли картошку, нарезанную ломтиками. Рассыпчатая получалась картошка, вкусная. Когда железянку растапливали, а растапливали ее обычно холодными вечерами, она всякий раз устрашающе выла-гудела, будто выражала крайнее недовольство.
Вчера бабка заболела (ломило поясницу) и сегодня утром, собравшись к фельдшеру, растопила не русскую печь, в которой и варила, и жарила, и пекла, а железянку — с этой куда проще.
— Ну, че разбазлалась-то? Ведь ты и сама-то не шибко веришь, че уж!
— Не плети.
— Да я же знаю.
— Чего ты знаешь?
— Ведь ты даже не молишься.
— Как это не молюсь?
— Да так. Раньше — да, молилась. А теперь не молишься.
— Я про себя молюсь. Давай, говорю, иконы.
— Блезирничаешь, будь ты неладна!
— Ты кому это говоришь, а? Ты чего это седни рот-то разинул?
— Ну не могу я, мам. Все уже давно сняли. Только у самых старых остались.
— Будто бы. Вон и у Маньки Белых висят. И у Ванюшки Носова.
— Ну, понимаешь, нельзя. Неудобно. Не то время. Вон даже церковь, и ту порушили.
Санька дивился: до чего же говорлив сегодня отец, просто на диво.
— От и будешь потом в аду гореть. Вместе с грешниками.
Егор Иванович усмехнулся.
— Все иконы сымают, че ты, — сказал Санька.
— А ты-то еще чего тут!.. — крикнула бабка. — Вот ироды! Господи, прости мою душу грешную!
Утащив икону под стеклом куда-то на кухню, — она так умела прятать, что хоть сколько ищи — ни черта не найдешь, бабка опять подбежала к сыну. А тот, не отвечая ей и сопя, взял топор и начал неторопливо рубить иконы на мелкие части и бросать их в железянку.
В длинной железной трубе нарастал тревожный гул. Верх железянки докрасна раскалился. Беспомощно махнув руками, бабка задом отступила от печки.
Санька вспомнил: бабка всякий раз мыла руки, прежде чем взяться за икону.
— Никто за тебя взамуж не пойдет, за безбожника, — сказала она, надевая старую одежину — пальто не пальто, жакет не жакет, нечто среднее между ними, короткое, темное и теплое, удобное для работы, пошитое ею самой. — Вот так!
— А я на старухе жениться не собираюсь.
— Я ведь плохая. Все мои подружки уже померли.
— Да хватит тебе!
— Мне даже стыдно, что я так долго живу.
— Ну и чепуху ты мелешь. Не надо, мам. Слушайте, я спать хочу. Санька! Уберешь во дворе. И корове воды принесешь.
Бабка пошагала к фельдшеру, отец уснул, корову еще на рассвете выгнали в стадо — тишь в доме. На улице тоже тихо и стыло, ночами даже подмораживает, и крыши седеют от инея.
Санька подбирал во дворе лопатой коровьи лепехи. Корова, она такая, не разбирает, где можно и где нельзя. Подметал во дворе и на улице, а потом таскал в ведерке воду из колодца.
Надо все сделать как можно лучше. Тятька, он такой, — проверит, сам с метлой пройдется. Работяга. И хочет, чтобы все были, как он. Вскакивает с постели в пять утра. И кричит:
— Вставайте, чего вы! Так и царство небесное проспите.
И весь день не присядет, что-нибудь да делает. Спит часов пять-шесть.
Отец проснулся в полдень. Вышел во двор. Поглядел. Взял метелку.
— Эх! Сору-то скока оставил. Мужик, называется. Ворон-то не считай. Гляди, как надо мести. В твои годы я уже вовсю вкалывал на заводе. И тачка грязная. Такая дылда, а!.. Эх!..
Схватив лопату, Санька начал очищать тачку от навоза и, чувствуя себя виноватым, сгорбился, опустил голову: захотелось быть маленьким.
В классе он самый длинный, самый сильный, и ребята побаиваются его. А учится так себе. Не то чтобы плохо, но и не шибко хорошо, и учителя порой насмешливо оглядывают долговязого ученика, особенно когда он не выучит уроки или начнет шуметь на занятиях. Пройдут годы, Санька станет взрослым. Он будет среднего роста, никак не выше. И это, наверное, оттого, что в детстве глупо стыдился своего большого роста, нескладности своей и страсть как боялся еще подрасти. Так, во всяком случае, кажется ему.
Когда в два часа дня прогудел низкий, немного печальный заводской гудок, возвещавший о начале очередной смены, Егор Иванович сказал сыну:
— Пойдем. Надень сапоги.
— А куда мы?
— К Пихтовой горе.
— А зачем?
Отец недовольно махнул рукой: молчи, потом узнаешь.
Пихтовая верстах в двух-трех от Боктанки; с южной стороны пологая, а в сторону завода скалистая, отвесная, будто ее обрубили. На горе растут березы, сосны и вроде бы не видно пихты и непонятно, почему она так называется.
Пахнет гречневой кашей, из чьей-то трубы запашок идет. Санька на диво хорошо чувствует запахи.
— Тять, каши бы гречневой купить, а?
— Не каши, а крупы. Она дорого стоит.
Санька любит гречневую кашу. И еще рисовую любит. Но бабка варит только пшенную да овсяную. Помнится, когда он был еще малышом, она привела его в церковь. Поп дал Саньке рисовой каши, и она показалась ему такой вкусной, сладкой (впервые ел ее), что он лизнул ложку, почмокал губами и попросил:
— Дай еще.
Поп улыбнулся:
— Хватит, хватит.