— Стойте! — воскликнул я, обрадованный неожиданной догадкой. — Давайте разберемся. Часы исчезли четвертого мая вечером. Так? Так! Рогов пятого утром уехал в штаб армии за печатной машиной. Я помню точно, что пятого. Он уехал, совсем не зная, что его подозревают. Совещание в штабе закончилось уже после отбоя. А Рогов лег спать рано и часов в шесть утра уехал. Какая ему была необходимость сразу же бросать часы в колодец? Майор поддакнул:
— Вроде бы…
— Десятого мая в колодец набросали щепок, а тринадцатого Рогов приехал. Это я тоже помню. Я еще ругал его, что он долго проездил. А он сказал в шутку, что тринадцать — цифра нехорошая и лучше бы приехать двенадцатого.
— Да, конечно, он мог бы эти часы продать в городе или где-то по дороге, — сказал Звягинцев. — Мда! Рогов здесь ни при чем. Значит, хотели нагадить мне. Но зачем?..
Майор в эту минуту не походил на себя: как-то смешно съежился, вздрогнули губы, дернулась кожа под левым глазом и, думая о чем-то своем, он тихо произнес непонятную мне фразу:
— Да, бывает и так, что причина ненависти уже исчезает, а сама ненависть остается.
Звягинцев думал, что часы украли, а тут было что-то другое, и, как всякого простого и прямого человека, его раздражала эта непреодолимая неясность; ведь неясность иногда бывает более неприятна, чем даже гнетущая ясность.
Забегая вперед, скажу, что загадка с часами была все же разгадана, в конце года, когда Звягинцева уже не было в Антропово (его перевели в штаб армии). Виною был рядовой Шагин. Его отдали под трибунал: он выпил с кем-то из деревенских, поскандалил под пьяную лавочку и кого-то избил до полусмерти. Были у него и самовольные отлучки — Шагин оставался Шагиным. Не знаю, когда сказал Шагин, кому сказал, но сказал, похвастал, будучи под арестом, что именно он «утырил» и бросил часы, чтоб насолить сержанту Рогову. Об этом мне, как бы между прочим, сообщил капитан Угрюмов, который последнее время не трогал Рогова и Любу, заведя знакомство с одной веселой антроповской вдовушкой и вполне утешившись этим.
«А весна везде хороша», — подумал я, выйдя из штаба. Как легко дышится, черт возьми! Воздух тайги первозданно чист, влажен и пахнул почему-то свежей зеленью, хотя деревья и кусты еще девственно голы, а земля, только что освободившаяся от снега, нема и черна.
Меня окликнули. Это был Дубов, куда-то неторопко шагавший по грязной дороге.
— Когда напечатаете бланки?
— Сегодня к вечеру, товарищ батальонный комиссар.
— Чего тянете?
— Печатник болел.
— Что с ним?
— Грипповал.
Какое все же магическое слово «болел», оно одинаково сильно действует и на штатских, и на военных. Если даже маленько и приврешь.
— Дня через три приедет новый редактор.
— А кто?
— Старший политрук Максимов.
Дубов хотел еще что-то сказать, но замолк на полуслове, тяжело мыкнув, будто подавился чем-то. Впереди нас, этак метрах в трехстах, возле кустов, шагали в обнимку Рогов с Любой. Они были к нам спинами. У меня похолодело в груди. Собственно, чего было пугаться. Подумаешь!.. Но почему-то похолодело, тяжело, болезненно. Столько мелких неприятностей из-за одного человека. Он и захворал из-за ухажерки, подолгу выстаивая у «бабских» землянок, даже голос стал с хрипотцой. Видел вчера… Мимо типографии проходил женский взвод. Рогов выскочил на улицу и выкрикнул: «Ответь маме на письмо, она ждет». Лейтенант Грищенко злобно покосился на типографию. Когда Рогов вернулся, глаза у него были недовольные и влажные.
Эти люди были упрямы и жалки в своей любви, ни с кем и ни с чем не желая считаться.
Дубов, конечно, тоже увидел солдата в брюках и солдата в юбке и понял, кто это. Его правая мохнатая бровь резко приподнялась и так же резко опустилась. Чтобы угодить Дубову, я сказал:
— И народец же!..
— Ну, ладно… — неопределенно проговорил батальонный комиссар. — Мне — в столовую. — Он повернул на узкую грязную тропинку, которая без конца кривляла и тянулась неизвестно куда. — Самый, брат, непонятный и тяжелый народ — это влюбленные… — И Дубов как-то странно, совсем не по-дубовски, игриво хихикнул.
Судьба часто преподносит нам всякого рода неожиданности. В конце сорок второго в авиадивизиях ликвидировали газеты, я еще сколько-то служил на Дальнем Востоке (уже в другой дивизии), потом прошел офицерскую переподготовку, стал строевиком, уехал на фронт и в этом коловороте совсем забыл об Андрее Рогове, о Любе и вообще обо всех антроповцах. Через много лет один из бывших армейцев, с которым я изредка переписывался, сообщил мне, как бы между прочим, что Рогов («Ну, тот самый — помнишь?») живет в Свердловске, работает на заводе бригадиром. Будучи в знакомом городе проездом (я тоже уралец), зашел к Роговым.
В дверях стояла немолодая, но еще стройная женщина и вопросительно смотрела на меня темными красивыми глазами. Когда я назвал себя, она как-то по-особому — коротко и печально — улыбнулась, и чем-то далеким-далеким, волнующе знакомым повеяло на меня.