Михаил Аверьянович и все, кто был в доме, ничего на это не ответили, а стояли с раскрытыми ртами, и никто из них не обратил внимания, как из дому опрометью метнулся Ванюшка и с торжествующим криком: «Дядя Пашка, дядя Пашка!» — побежал на задний двор, к погребу.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
С того дня, как Илья Спиридонович принес свату небывалую новость, в доме Харламовых не стало покоя. С самого утра в него набивалось полно народу, в основном молодых мужиков из беглых солдат, которых оказалось гораздо больше, чем можно было предположить.
И в этот день они собрались еще до рассвета. Сидели кто на лавках, кто на невесткиных кроватях, кто прямо на полу у порога, примостившись на собственной ноге, ловко подогнутой под себя. Говорили, курили — дым густым слоем висел в комнате, так что нельзя уже было распознать лиц.
Тут находились Михаил Песков и его дружок гармонист Максим Звонов, еще раньше Павла Харламова и Ивана Полетаева оставившие по доброй воле своей боевые позиции; Федотка Ефремов и Максим Мягков, изрядно хлебнувшие германских газов и отпущенные с богом домой; сыновья Михаила Аверьяновича Павел и шумевший больше всех Петр; молчаливый и лукавый Иван Мороз; Иван Полетаев, который тоже не встревал в спор, а сидел задумавшись, и по всему было видно, что мысли его далеки от того, что тут говорилось; сидел по соседству с Федотом Ефремовым и Карпушка, бесцеремонно разместившись на мягкой и высокой Фросиной постели — он еще не совсем оправился от недавних побоев и, тем не менее, был чрезвычайно активен; явился и сельский учитель Иван Павлович Улимов, по прозвищу Кот — маленький, усатый, лобастый, с быстрыми круглыми, зеленоватыми глазами, он показывал мужикам портрет человека, низко подстриженного, с длинным, как лошадиная морда, лицом, тонкими поджатыми губами, оттопыренными ушами и согнутой рукой, засунутой за френч, и горячо убеждал, что человек этот «спасет Россию, выведет исстрадавшееся наше отечество на широкий путь цивилизации и прогресса» и потому-де надо вести войну до победного конца.
Мужички, казалось, готовы были согласиться с учителем, что на портрете изображен именно тот, кто самим Господом Богом ниспослан на землю для спасения их несчастного отечества, но вот только никак не могли взять в разум, почему же для этого нужно продолжать войну.
— На кой хрен твое отечество, коли меня в живых не будет, а семья моя с голоду подохнет? — вполне резонно заметил Федотка Ефремов.
— Тебя, Иван Павлович, видно, германцы еще газами не потчевали. Глотнул бы этого гостинца — небось не стал бы кричать: «Война до победного конца!» — поддержал Федота Максим Мягков, на землистого цвета лице его белым накалом светились злые глаза.
— Пускай Пишка Савкин воюет, а нашим ребятам хватит этой войны по горло! — кричал Карпушка.
Учитель гневался на непонятливый народ, принимался убеждать снова и, теряя самообладание, начинал уж покрикивать на своих слушателей, а потом, вскочив, и вовсе удалился, но, видать, уж потому, что в комнату тихо вошел Федор Гаврилович Орланин. Он посторонился, пропуская мимо себя Ивана Павловича, проводил его долгим насмешливым взглядом и присел у порога, подогнув, как и другие, под себя ногу.
Вскоре Федор Гаврилович тоже показывал портрет, с которого на мужиков глядел лысый человек с прищуренными глазами и маленькой бородкой. В отличие от Ивана Павловича Федор Гаврилович не называл «спасителем России» этого человека, а сообщил только, что возглавляемая и созданная им партия стоит за то, чтобы немедленно заключить мир, заводы и фабрики отдать рабочим, а землю — тем, кто ее обрабатывает, — крестьянам. Это было ясно и понятно, хотя недоверчивому и подозрительному по природе своей мужику и нелегко было в это поверить, и вопросы сыпались на Орланина, как из мешка.
— А кто будет отбирать землю у помещика?
— А что будет с такими, скажем, как наши Савкины?
— Будут ли делить отруба?
— А ежели вернется сызнова царь — тогда что?
Федор Гаврилович терпеливо отвечал. Под конец он, вытирая рукавом полушубка выступившую на лбу испарину, взмолился:
— Хватит, ребята! Умаялся, сил больше нет.
— Довольно. Замучили человека. Пущай Карпушка теперь говорит! Он больше всех мешал! — подал вдруг свой голос Иван Мороз.
Карпушке это не понравилось.
— Кому ж это я мешал? — гневно спросил он Мороза. — Уж не тебе ли? Да ты все одно ни хренушки не слыхал, тетеря ты глухая, пенек с глазами! Тебя б только с бабушкой Сорочихой спаровать, вот бы вы накалякались! Ее спрашиваешь про Фому, а она тебе, анафема, про Ерему. Так же вот и ты… А что касаемо Федора, так пускай уж попотеет нонче, коль пришел к нам. Растеребил душу — пусть и лечит… Вот у меня к тебе вопрос, дорогой ты наш Гаврилыч. Царя, стало быть, спихнули. Могу теперь я, скажем, в суд подать на Савкиных за увечье, какое они мне, звери, за поганую икону — будь она неладна! — учинили? Могу ай нет?
— Можешь. Но обожди маленько, — тихо сказал Федор Гаврилович.
— И сколько же я должон ждать?