Пока хозяева принимали эти нужные, с их точки зрения, меры, Пивкин продолжал разыгрывать роль безобидного гостя. Он охотно согласился пропустить предложенную чарку и, священнодействуя, обнюхивал корочку ржаного хлеба, не забыв подмигнуть заплывшим глазом харламовским снохам, молчаливо стоявшим у судной лавки. Чувствовалось, однако, что и урядник и хозяева дома напряженно прислушивались к тому, что происходило во дворе. По удалявшемуся и приближавшемуся лаю собаки они определяли, где сейчас ходит оставшийся во дворе человек. И будь урядник более внимателен, он заметил бы, как лицо маленькой и робкой Олимпиады, сидевшей с детьми на печи, покрывалось мертвенной бледностью, когда собачий лай удалялся в сторону заднего двора; и в это же самое время Петр Михайлович начинал беспокойно стричь воздух двумя своими пальцами, что у него всегда было признаком большого душевного волнения, а Михаил Аверьянович подходил к двери, как будто для того только, чтобы прикрыть ее поплотнее, а на самом деле для того, чтобы получше различить, что творилось во дворе; невестки у судной лавки прижимались друг к другу, крепко сцепившись руками у себя за спинами; старая Настасья Хохлушка выказывала излишнее усердие по части гостеприимства, подсовывая поближе к гостю закуски.
Но и урядник неплохо знал свое дело. Как бы между прочим, он осведомился о служивых, спросил, пишут ли письма и скоро ль обещают быть дома. При этом он не преминул ругнуть «проклятую войну», германского кайзера Вильгельма, австро-венгерского императора Франца-Иосифа и прочих зачинщиков кровопролития. Круглое, лоснящееся лицо его светилось добродушием и сочувствием к хозяевам дома. Он похваливал их сыновей за верную службу царю и отечеству и даже пожелал глянуть на их портреты. Так что Михаилу Аверьяновичу пришлось повести слегка охмелевшего блюстителя порядка в горницу, где на стене, рядом с образами святых, висели в самодельных рамках фотографии Николая и Павла Харламовых.
Николай Михайлович снялся в мундире, очень важный, на погонах его четко выделены ретушером две лычки.
— Унтер-офицер, стало быть, — с завистью молвил Пивкин и невольно приподнял подбородок, точно находился в строю.
Дольше рассматривал он карточку другого сына Михаила Аверьяновича — Павла. Тот сфотографировался хоть и в полный рост, но в позе его ничего не было воинственного. Снят он не один, а вместе со своим земляком и соседом Иваном Полетаевым. Лицо последнего было захватано чьими-то пальцами, по шинели расползлась большая капля — брызнул ли кто неосторожно, поливая герань на окне, или то была чья-то оброненная слеза — поди теперь узнай. Руки служивых лежали на эфесах сабель — кавалеристы.
— Экие молодцы! — похвалил Пивкин, а глаза его уже скользнули куда-то вбок, за голландку, потом за перегородку спальни, за шкаф.
Возвратившись в кухню, или заднюю избу, как зовется она в Савкином Затоне, урядник сделался еще оживленнее, поднялся на приступку печи и постращал детей вонючими, пропитанными сивушным духом усами, справился о здоровье у совсем оробевшей и онемевшей от страха Олимпиады; спустившись на пол, еще раз подмигнул невесткам и только после этого, заслышав близкий лай собаки и приближающиеся тяжелые шаги за дверью сеней, торопливо поблагодарил хозяев за угощение и поспешно вышел.
Во дворе к нему присоединился Гурьян, направлявшийся было в избу.
— Ну как, Дормидоныч?.. Да цыц ты, холера! — шумнул на Жулика, который уже хрипел в избытке ярости, Пивкин. — Нет?
— Нет, ваше благородие. Должно, у Митрия. Можа, зайдем?
— Не, лучше потом. Спугнули зверя…
Они вышли за ворота. Постояли там, о чем-то еще посовещались. Затем направились куда-то. В доме слышно было, как все глуше скрипел снег под их удаляющимися шагами.
В избе Харламовых долго еще стояла тревожная тишина, которую никто не решался нарушить.
— Батюшка, дайте я пойду проведаю, как там, — наконец сказала Фрося и, испугавшись собственной решимости, примолкла, опустила глаза, очевидно, для того только, чтобы не видеть, как отнесутся к ее намерению все остальные.
— Пойди, доченька, да осторожнее, — согласился Михаил Аверьянович и сурово поглядел на мать, жену и старшую сноху, как бы заранее пресекая возможное осуждение с их стороны поступка младшей невестки.
Но ни мать, ни жена, ни Дарьюшка даже виду не показали, что они знают о Фросе нечто такое, за что бы можно и должно ее осуждать.
— Поди, поди, милая, — отозвалась с печки Олимпиада Григорьевна, — да горшок молока отнеси им. На окне есть неснятое.
И, тем не менее, старая Харламиха, Настасья Хохлушка, накинув шаль, собралась сопровождать сноху.
— Не ровен час… — пробормотала она невнятно, первой выходя в сени.
Минут через десять они вернулись.
— Слава те, господи, шукав той антихрист, да усе напрасно! Живы и здоровы наши хлопцы! — сообщила старуха.
А Фрося прямо от порога подлетела к свекру, обняла за шею, принялась целовать его, а потом, как бы вдруг опомнившись, нахмурилась, смутилась, сказала:
— По селу мирской бык гуляет, Гурьян, страх как ревет… Я как услыхала, прижалась к бабушке… Ужас как боюсь его!