Я украдкой бросил взгляд на Юдит, которой предстояло пережить пробуждение в своем дне рождения, на это загадочное создание с худой шеей, к которой прилепился крохотный золотой крестик. Может, именно мне следует заговорить первым, дабы упредить худшее?
Меня вдруг осенила ужасная догадка, что Юдит в кульминационный момент торжества прямо за праздничным столом проинформирует родню о нашей с ней помолвке, и все показалось мне настолько правдоподобным — вся эта кутерьма, весь ажиотаж, настойчивость, с которой Юдит жаждала прибытия самых что ни на есть дальних родственников, которые, кстати сказать, поначалу и ехать-то не хотели — день рождения явно не тянул на серьезный повод, а вот помолвка — дело другое. Скажите на милость, а с какой стати вся эта голь перекатная, обменяв свои потом политые форинты на немецкие марки, сорвалась с места и ринулась сюда? Дело в том, что Юдит требовались свидетели. Заурядное торжество она жаждала превратить в церемониал, зрелище, на которое взирало бы затаив дыхание пол-Венгрии. А посмотреть есть на что: я в присутствии матери невесты вынужден буду кивнуть в знак согласия.
И пока Юдит, вытянувшись в постели, досматривала сны, я спросил себя, отчего она решила остановить свой выбор именно на мне. В последнее время она вовсю приглашала коллег-студентов, которые усаживались за моим кухонным столом, чтобы более или менее открыто покритиковать мою музыку, даже толком ее и не слышав ни разу. Выглядело так, будто Юдит науськивала их по-дружески унизить меня. Особую наглость продемонстрировал один студент, учившийся у моих знакомых по классу композиции. Его присутствие я стерпел лишь потому, что не желал выглядеть смешно в глазах Юдит, которая скорее всего и натравила его на меня. Он распинался о моих произведениях так, будто даже и я сам всерьез их не принимаю, хотя написаны они были всего лишь год назад.
— Ну признайтесь, вы же передрали эти композиции, — дружески-снисходительно осведомлялся он у меня.
Или:
— Свои песни вы ведь вряд ли решились бы включить в программу концерта?
Хотя я ничего не имел бы против того, чтобы мои песни передавали все радиостанции мира, тем не менее ощутил себя пойманным на месте преступления и тут же принялся уверять всех, что, мол, вообще-то они существуют лишь сугубо объема ради. С какой стати я открестился от своих работ, о том, естественно, речи не зашло. Этот всезнайка, засранец и дилетант, рассуждавший о теории дизайна, не скупясь на наукообразные термины, наверняка каких-то пару дней назад услышанные, этот преотвратный тип свято уверовал в то, что я не на том пути. А когда на десерт Юдит с самым невинным видом вбросила информацию о моем замысле создать оперу о Мандельштаме, юноша готов был расхохотаться — таким гротеском представился ему мой проект.
— Нет, быть того не может! — выдохнул он, поперхнувшись гуляшом. — Вам следовало бы подумать, прежде чем браться за такое.
И тут же снова исчез в облаке проблемного содержания и диагностики, хронометрически-критических исчислений потерь и трансцендентальной акустики, чтобы тут же перескочить к той смертельной опасности, которую несут в себе нотные знаки, — именно она, вероятнее всего, и препятствовала мне посягнуть на Мандельштама. А ни единой ноты между тем и не было начертано на бумаге. Одни лишь сухоразрядные потуги, сотрясение воздуха, одно лишь теоретизирование, фантазии и попытки обрести хоть шаткий мостик над бездной.
Мое упрямое молчание на фоне такого вербального недержания привело к тому, что Юдит в сопровождении этого изнеженного философа направилась к себе, где они на примере одной его пьесы для виолончели намеревались обсудить тему «моментаризма символического опыта» — так выразился молодой человек. Однако скорее всего они просто-напросто кинулись в постель, ту самую, в которой ныне находился я, ибо час спустя, за несколько минут до полуночи, когда я под каким-то благовидным предлогом позвонил у ее дверей, мне не соизволили отпереть. Я довольно долго стоял затаив дыхание, прислушиваясь к доносившимся изнутри звукам, истолковать которые можно было лишь однозначно, и исходившим явно не от виолончели.
Почему она не выбрала себе в мужья этого всезнайку Ласло, сына эмигранта из Венгрии, покинувшего страну в разгар событий 1956 года и удивительно быстро сколотившего состояние на торговле пушниной? А что, правдоискательница и спец по деконструированию — чем не пара? Как же его все-таки звали — Янош он или Ласло? Впрочем, не суть важно.