Вкрадчивая мягкость была не более привлекательна, чем инквизиторская цепкость. Я продолжала безмолвствовать. Тогда он вошел в комнату, уселся на скамейку ярдах в двух от меня и с завидным упорством и несвойственным ему терпением попытался втянуть меня в разговор, но попытки его оказались тщетными, поскольку говорить я была просто не в состоянии. В конце концов я стала умолять его оставить меня одну, но голос у меня дрогнул, я закрыла лицо руками и, уронив голову на стол, беззвучно и горько разрыдалась. Он посидел еще немного. Я не подняла головы и не произнесла ни слова, пока не услышала стука закрывающейся двери и звука удаляющихся шагов. Слезы принесли мне облегчение. Я успела промыть глаза до завтрака и появилась в столовой, как мне кажется, в таком же благопристойном виде, что и все остальные. Разумеется, я пребывала не в столь оживленном настроении, как сидевшая напротив юная девица, которая вперила в меня сверкающие весельем глаза и без лишних церемоний протянула мне через стол белую ручку, чтобы я ее пожала. Путешествие, развлечения и возможность пофлиртовать явно пошли мисс Фэншо на пользу: она поправилась, щеки округлились и стали похожи на яблочки. В последний раз я видела ее в изящном вечернем туалете. Нельзя сказать, что сейчас, в будничном платье свободного покроя, сшитом из темно-синей материи в дымчато-черную клетку, она выглядела менее очаровательной. По-моему, этот неяркий утренний наряд даже подчеркивал ее красоту, оттеняя белизну кожи, свежесть румянца и великолепие золотистых волос.
— Рада, что вы вернулись, Тимон,[183] — сказала она. «Тимон» было одно из доброго десятка прозвищ, которыми она награждала меня. — Вы представить себе не можете, как мне не хватало вас в этой мрачной дыре.
— Да неужели? Значит, вы припасли для меня работу — например починить вам чулки. — Я ни на мгновение не допускала мысли, что Джиневра способна быть бескорыстной.
— Брюзга и ворчунья, как всегда! — воскликнула она. — Я иного и не ожидала — вы не были бы собой, если бы перестали делать выговоры. Послушайте, бабуся, надеюсь, вы по-прежнему обожаете кофе и не любите булочки. Давайте меняться!
— Как вам угодно.
Дело в том, что у нас установился выгодный для обеих обычай: Джиневре не нравился здешний кофе, потому что на ее вкус он был недостаточно крепким и сладким, но зато она, как и всякая здоровая школьница, питала пристрастие к действительно очень вкусным и свежим булочкам, которые подавали на завтрак. Так как порция была для меня слишком велика, я отдавала половину Джиневре, и только ей, хотя многие не отказались бы от добавки; она же взамен жертвовала мне свой кофе. В то утро мне это было особенно кстати — есть я не хотела, но во рту пересохло от жажды. Сама не знаю, почему я всегда отдавала булочки именно Джиневре и почему, если приходилось пить из одной посуды — например когда мы отправлялись на долгую прогулку за город и заходили перекусить куда-нибудь на ферму, — я всегда устраивала так, чтобы моей компаньонкой была она и, будь то светлое пиво, сладкое вино или парное молоко, обычно отдавала ей львиную долю. Какова бы ни была причина, я поступала именно так, и ей это было на руку. Поэтому, хоть мы бранились чуть не каждый день, до полного разрыва дело не доходило.
После завтрака я обычно удалялась в комнату старшего класса и там, наедине с собой, читала, а чаще сидела и размышляла до девяти часов, когда по звонку открывались все двери и в школу врывалась толпа пансионерок, приходящих кто только на занятия, а кто на целый день, до самого вечера. Звонок этот служил сигналом для начала шумного делового дня, который тянулся без отдыха до пяти часов пополудни.
В то утро, едва я уселась, послышался стук в дверь.
— Pardon, Mademoiselle,[184] — произнесла, бесшумно войдя в комнату, пансионерка. Она взяла с парты нужную ей книгу или тетрадь и удалилась на цыпочках, пробормотав, когда проходила мимо меня: — Que Mademoiselle est appliquée![185]