– Удивляюсь собственной дерзости, – призналась Полина. – Сейчас Грэхем кажется мне священным, неприкосновенным. Да и вообще, когда смотрю на твердый, словно высеченный из мрамора подбородок, на античные черты, становится страшно. Красивыми называют женщин, Люси, но Грэхем не похож на женщину и, значит, не может быть назван красивым. Так каков же он? Окружающие видят его таким же, каким вижу я? Вот, например, вы им восхищаетесь?
– Во-первых, я никогда на него не смотрю: взглянула раза два-три примерно год назад, прежде чем он меня узнал, и закрыла глаза, так что, даже если бы доктор Бреттон прошел передо мной дюжину раз за день, не поняла бы, кто это.
– Люси, что вы хотите этим сказать? – в недоумении воззрилась на меня Полина.
– Лишь то, что ценю дар зрения и боюсь ослепнуть.
Ответ прозвучал резко, но достиг своей цели: больше Полина не терзала меня описаниями красоты возлюбленного, а ее нежные, страстные признания, медом лившиеся с милых губ в уши расплавленным свинцом, прекратились.
И все же говорить о нем она продолжала – порой стыдливо, спокойными короткими фразами; порой с трепетом и музыкальными интонациями в голосе, которые тем не менее едва не доводили меня до отчаяния. В таких случаях я отвечала раздраженным взглядом и суровыми словами, однако безоблачное счастье затуманило свойственную Полине проницательность: ей просто казалось, что Люси почему-то не в духе, и она говорила с улыбкой: «Спартанка! Гордячка! Грэхем называет вас самой необычной капризной особой, какую ему довелось встретить. И все же вы замечательная – мы оба так думаем».
«Вы оба думаете неведомо что, – возражала я. – Будьте добры как можно меньше меня обсуждать. У меня есть собственная жизнь, отдельная от вашей». – «Но наша жизнь чудесна или станет чудесной, и вам предстоит ее разделить».
Я возражала, заявив, что ни с кем не готова разделить жизнь – в том смысле, в котором они это понимают. И потом, я тоже нашла друга, пусть еще и не вполне убеждена в его преданности, а пока не удостоверюсь наверняка, меня устроит и одиночество.
«Но это ведь так печально», – заметила юная леди.
«Да, – не стала я спорить. – Однако разочарование еще печальнее. Терпеть боль разбитого сердца труднее, чем жить в меланхолии». – «Люси, сможет ли кто-нибудь понять вас до конца?»
Те, кто счастлив в любви, одержимы эгоизмом: им необходим свидетель счастья, чьих переживаний они попросту не замечают. Полина запретила переписку, но доктор Бреттон все равно писал и она отвечала – пусть только для того, чтобы пожурить, – и с настойчивостью избалованного ребенка и своеволием богатой наследницы заставляла читать эти послания меня. Это были прекрасные строки: мужественные и нежные; скромные и галантные. Ее ответы наверняка казались ему божественными. Полина не пыталась продемонстрировать свои таланты и, полагаю, еще меньше стремилась выразить любовь, скорее напротив: казалось, она поставила задачу скрыть чувство и охладить пыл возлюбленного. Но разве продиктованные сердцем письма могли служить подобной цели? Грэхем был дорог ей, как сама жизнь, и притягивал к себе словно мощный магнит. Все, что он произносил, писал, думал или выражал взглядом, оказывало непреодолимое влияние. Письма Полины светились невысказанным признанием; оно наполняло строчки, начиная с приветствия и заканчивая прощанием.
«Как я хочу, чтобы папа знал! Чтобы все знали! – восклицала она взволнованно. – Хочу и одновременно боюсь. С трудом удерживаю Грэхема от решающего разговора. Больше всего на свете мечтаю открыться, чтобы получить возможность откровенно проявить любовь, и все-таки прихожу в ужас от одной лишь мысли о кризисе. Точно знаю, что папа рассердится. Боюсь, на некоторое время даже разочаруется во мне. Наши чувства покажутся ему предосудительными, он испытает изумление, если не шок. Представить не могу, что произойдет».
Правда, однако, заключалась в том, что долгое время сохранявший спокойствие отец начал ощущать легкую тревогу; докучливый свет то и дело попадал в глаза.
Полине месье Бассомпьер ничего не говорил, однако, когда дочь не смотрела и, возможно, даже не думала о нем, я замечала, что он наблюдает и размышляет.
Однажды вечером, когда графиня оставила меня в библиотеке наедине с книгой и отправилась в гардеробную, чтобы написать письмо – полагаю, Грэхему, – вошел месье Бассомпьер и сел в кресло. Я хотела было уйти, однако он попросил остаться: вежливо, но твердо, – выдвинул ящик стола, достал нечто вроде записной книжки, долго что-то в ней искал, переворачивая страницы, наконец, отложив, спросил:
– Мисс Сноу, вам известно, сколько лет моей дочери?
– Около восемнадцати, мне кажется.
– Именно так: вот эта старая книжка свидетельствует, что она родилась пятого мая как раз восемнадцать лет назад. Странно, но я думал, что девочке лет двенадцать-четырнадцать: она выглядит совсем ребенком.
– Полина уже взрослая, больше не вырастет.
– Мое маленькое сокровище! – произнес месье Бассомпьер так же искренне и проникновенно, как порой говорила сама Полина, и глубоко задумался.