— Что это? Что это? — кто-то бросился вбок, бежит наискосок, а впереди маленький, как мышь, бежит — мальчик, мальчик!
Ахнула вскриком толпа — догонит, догонит! Санька бросился вперед, глядел на мальчика, видел, как оскалилось лицо, и вмиг мелькнула дубина, и мальчик с красным потоком из головы пролетел мимо Саньки, и красная полоса за ним на черном асфальте.
— Бей! Бей студа! — и сразу вырвалось много, и Санька глянул в глаза — все, все могут, и живая предударная радость.
Санька стал на бегу, и вот один уж набежал, стал в одном шагу и замахнул за спину железную полосу, глазами втянул в себя Саньку — миг — тянет назад — далеко замахнул — тяжелая, от ставней. И еще бегут. И вдруг сама нога Санькина брыкнула, ударила в живот того, что с полосой. Санька не чуял силы удара, его повернуло и понесло прочь, будто не ноги, а сам несся, ветром, духом, свистело в ушах, и страх визжал сзади.
— Бей! Бей жидов!
Санька видел только впереди швейцара у дверей, будто манит рукой — у «Московской», он влетел, внесло его в двери, он не заметил, как внесло на третий этаж. Он слышал, как страх грохотал у дверей, кто-то бежал по лестнице, и хлопали испуганные двери в коридорах. Какой-то военный бежит по коридору, застегивается.
— Туда! Туда! — машет Саньке в конец коридора, и Санька побежал по коридору, и вон дверь открыта, женщина, дама в дверях, отступила, пропускает.
— Сюда! — как издалека слышит Санька. Он сел на диванчик, глядел на даму и на все вокруг, и тер руки, и как будто сто лет уж эта дама смотрит на него, сдавила брови, рассматривает. Говорит что-то. Непонятно. Не слышно.
— Шинель, шинель скиньте! Шапку сюда! — Она сама сняла шапку, и Санька сдирал с себя шинель, как в первый раз в жизни, отдирал рукава от рук, как приросшую шкуру.
— Хорошо, что штатское на вас.
Санька вертел головой, оглядывал все, и глаза не могли остановиться.
Дама вешала пальто в шкаф.
— Мой муж сапер, подполковник, никто не посмеет! Сядьте! Сядьте же! — и она пригибала за плечо Саньку к стулу.
И вдруг с улицы крик ударил в окно. Дама проворно вертела ручку, распахнула балкон, и свист и вой полохнул в комнату.
— Прошли! Прошли! — крикнула дама Саньке и помахала рукой.
— Фу! Не могу! — вдруг крикнул Санька. Он, как был, без шапки, бросился вон из номера.
Он сбегал вниз по лестнице, — перегнувшись через перила, саперный подполковник громко говорил, отдувался:
— …и никого не выпускай тоже!.. Вовсе… дверей не отпирай! Понял?
И он поднял голову, увидал Саньку, пошевелил бровями.
— Дай-ка лучше ключ сюда!.. Мне дай ключ! Давай!
Швейцар подымался вверх, подбирая спереди полы ливреи.
Заперли! И радость тайком пробежала под грудью, и Санька неспешно шагнул с последних ступенек в шум голосов внизу в вестибюле, люди быстро, глухо говорили все вместе, в пиджаках поверх ночных рубашек. В купальном халате, с актерским лицом, толстый тряс серыми щеками и говорил: «Погром, погром, кишиневский погром… кишиневский…»
— Где же полиция? Где полиция? — дама дергала Саньку за руку, придерживала на груди капот. — Скажите, что же смотрят?
Мужчины теснились к стеклу двери, присели, головы в плечи.
— Да не напирайтеся на дверь! — вернулся швейцар. Он отталкивал, пихал ладонью в грудь людей, а они не отрывали раскрытых глаз и пятились. — Да камнем кто шибанет, и тогда… — швейцар вдруг оглянулся на топот за окном.
— Казаки! Казаки! — крикнули сзади.
Швейцар схватился за вторую дверь, Санька помог отодвинуть людей и помог припереть дверь, хоть и не надо было. Швейцар вертел ключом, он глянул на Саньку и чуть мотнул головой, сказал тихо:
— Пятьдесят второй? — и мотнул головой, чтоб идти.
Санька шел за швейцаром, и мутный воздух бился в груди, и как будто задохнулась голова и ноги не свои, чужие пружины. Швейцар снял с доски ключ, пошел на лестницу. Санька шел рядом, и ноги поддавали на каждой ступеньке. Швейцар открыл номер, пустой, прохладный, и вот дверь, угловой балкон.
— Отсель видать, — сказал швейцар тихо. Санька глядел из безопасности, со второго этажа, швейцар стоял рядом.
— Скамейку из сада волокут, ух ты, мать честная!
Казаки стояли в строю на той стороне у городского сада, казачий офицер переминался на лошади, а впереди густая толпа, и вон сквозь толпу колышется на руках скамейка, тяжелая, серая — вон четверо несут, к магазину, к ювелирному, Брещанского. И от крика загудели в номере стекла.
— Гляди! Гляди! — швейцар встал на цыпочки. — Ух ты! Раз!
«Грум!» — ухнула железная штора в окне магазина. Санька смотрел, как четверо размахивали скамейкой, били, как тараном, другие садили ломами под низ, видел, как стервенели, краснели лица, тискались к окну еще и еще.
— Собьют, собьют, истинный крест, собьют, — шептал швейцар, — сносчики, ей-богу, сносчики это… вот истинный Господь, собьют…
Вдруг камень ляпнул в большие часы над тротуаром, и стекло дребезгом посыпалось сверху, и пустота с палочкой оказалась в часах, как обман. И в часы полетела палка — обрезок трубы, под часами уж пусто, и еще, и еще летят камни в часы, и вдруг все сперлись, хлынули к окну.
— Говорил, собьют! — кричал швейцар. — Ух лезут!