— Я вас умоляю, — свежим голосом говорила Лейбович, — дайте нам на завтра, только на завтра, пару икон, вы же понимаете? Только поставить. Вы знаете, что делается на Слободке? Ой! — и Лейбович сцепила обе руки и била ими себя в лоб. — Я не знаю, если есть Бог, то как он может смотреть на это, когда человек, человек не может… человек не может это видеть. Господи, Господи! — и Лейбович с судорогой подняла стиснутые руки. — Это христиане! Это русские! Православные убивают! Стариков убивают… женщинам… беременным… — Лейбович захлебнулась, она вдруг села на стул, вцепилась пальцами в голову. Она вскочила. — Будь проклята, проклята! Проклята эта страна! — крикнула исступленным голосом. — Тьфу, тьфу, тьфу на тебя! — и она плевала как будто в кого-то перед собой и снова бросилась на стул и вцепилась, точно хотела содрать с себя волосы, и, скорчившись, все ударяла сильней и сильней ногой об пол.
— Слушайте, слушайте, — Таня наклонилась, трепала за плечо Лейбович, — кто же это, кто?
— А! Все! Все! Негодяи! — выкрикивала Лейбович.
— Ведь не может быть! Слушайте, я вам — говорю: не дадут.
— Когда! Когда! Кто не дал? Жить не дадут! — и она вдруг остановилась и вдруг подняла на Таню лицо и большими, выпученными глазами смотрела на Таню. Она приоткрыла рот, как будто подавилась. Таня ждала — и вдруг из полуоткрытого рта вышел вой, как будто кто внутри поднялся к горлу и кричал изнутри, громко, на всю квартиру, одной волчьей нотой.
— Воды! воды! — Таня побежала за стаканом, Таня впопыхах смутно слышала, как отпирала старуха парадную. — Валерьянка, где валерьянка? — громко повторяла Таня, хватала баночки в шкапчике. Таня бежала назад, какой-то мужчина уж стоял над Лейбович, старуха с кухонной лампой в руках стояла в дверях гостиной, кисло хмурилась. Мужчина, видно, зажимал ладонью рот Лейбович, и глухо выла спертая нота.
— Простите, — говорил через плечо мужчина, — я муж, я слышал… снизу. Фанечка, тсс-тсс! Не надо. Там же Яша остался…
Но Лейбович мотала головой, и к спинке стула прижимал ее голову муж.
— Пусть выпьет, — совала стакан Таня. Но Лейбович встала.
— Что же, что же это? Что это? — повторяла Лейбович, задыхалась, поматывала головой. — Ой, что же это? Наум!
Она стояла растрепанная, озиралась.
— Ша! — и Наум махнул сердито рукой. — Тихо! — он обернулся к Танечке, он схватил ее под локоть и быстро пошел к столовой. — Понимаете, идет погром. Да, да, настоящий погром. Я зубной врач, внизу. Так я вас прошу, мы в первом этаже — Наум Миронович Лейбович… у меня дети. Сейчас, каждую минуту, — шептал Тане Наум Миронович, — они же не смотрят — дети, не дети…
— Идите сюда, сюда ко мне, сейчас. Скорей!
Таня недоговорила, Наум Миронович зашагал к дверям. Но вдруг остановился, вернулся.
— А старуха? Я говорю — старуха, я вижу, чем она дышит, пойдет скажет… дворнику, я знаю… Надо запереть, на ключ надо тот ход.
Таня мотнула головой, пошла в кухню, старуха встала с табурета, глядела тревожно, сердито на Таню. Таня подошла к дверям, повернула два раза ключ и засунула себе в декольте.
— Бабушка! Ко мне в спальню, — Таня вытянула приказательно руку, — сейчас же. Если выйдете — я вас убью!
Таня пропустила старуху мимо — все не опускала руки.
— Не закрывайте дверь, — шептал в прихожей Наум Миронович, — мы по одному и тихо! Ти-хо! — он поднял к уху палец, и Танечка видела, как вздрагивал рыжеватый ус над губой и мелкой рябью трепетало пенсне.
Таня заглянула в гостиную.
— Жена уже пошла, — он осторожно вышел на темную лестницу, шагнул осторожно, как в воду.
Танечка высунула голову в двери. Лейбович шарила ногами ступеньку, и снизу Таня ясно слышала шепот:
— Яшенька, Яшенька, держись за меня, Яшенька, держись, мой мальчик. Там хорошо, хорошо будет. Хорошо, мое золотце!
— Тсс-ссс! — тонко засипел Наум Миронович. И Таня слышала, как маленькие ножки оступались на каменных ступенях.
Санька Тиктин стоял на посту. На главной улице, против городского сада. Ходил мерно по асфальтовой черной мостовой. Пустые тротуары замерли по бокам, и укатывал в темноту черный асфальт. Санька вслушивался — тишина, покойницкая тишина будто выдула все звуки из темных улиц, и замерли глухие фонари. Санька ходил против высокой «Московской» гостиницы — два окна еще светились в пятом этаже. Санька глянул вверх — уж один только огонь остался.
«Ну и тухни, что, я боюсь, что ли? Пройду вот в переулок, и ничего».
Санька нахмурил брови и крепким шагом пошел в узкий, как щель, проулок. Прошел до угла. Каменно, не по-жилому, стояли дома, и злой губой выставился балкон на углу. Санька свернул по тротуару. Потухло последнее окно в гостинице, и весь темный фасад черными окнами глядел вверх, туда, за городской сад. Мелкий дождик неслышно засеял, шепотком, крадучись, мочил асфальт.
Санька глянул на большие часы, что торчали на кронштейне над часовым магазином, — половина четвертого. Санька стал читать стеклянные блестящие вывески, и тупо смотрели слова, без зазыва, как в азбуке: серебро, камни… Санька огляделся и плюнул в стеклянную вывеску.