Сорокин вдруг встал. Он узнал Тайку. И сразу покраснело серое лицо. Он замахал рукой вперед:
— Я туда, туда… Туда мне надо.
У Тайки осунулось лицо.
— Куда? — тревожным шепотом спросила Тая.
— Туда… к чертям! — и Сорокин шагнул решительно. Застукал тяжелыми сапогами по мосткам. Он вышел на порожнее место. Двойным звоном постукивал молоток в черной кузнице на отлете, и тощая лошаденка на привязи стояла недвижимо, как деревянная. Петр Саввич стал загибать влево, топтал грязь по щиколотку.
«Губернатору сказать. Прийти и сказать: ваше превосходительство… все напраслина…» — И тут вспомнился сапог. «Никуда, никуда! А вот так и иди, сукин сын, — думал Сорокин, — иди, пока сдохнешь. Идут вон тучи: куда-нибудь, к себе идут. И церковь вон стоит — при месте стоит и для чего… А ты иди, иди и все тут! — подгонял себя Сорокин. — Никуда, иди, сукин сын. Греха нет, а все равно сапогом».
Он сам заметил, что взял направление на церковь — белую на сером небе. Он уж шел по кладбищу, по скользкой дорожке, и смотрел на понурые, усталые кресты. И вот решетчатый чугунный знакомый крест. Женина могилка. Спокойно и грустно стоял крест, раскрыв белые объятия.
— Серафимушка! — сказал Сорокин и снял шапку.
Холодный ветер свежо обдул голову. Он смотрел на белый крест, казалось, что стоит это Серафима, стоит недвижно из земли и без глаз глядит на него: что, дескать, болезный мой?
Сорокин сел на край могилы. И вдруг показалось, что один, что нет Серафимы, а просто крест чугунный, и белая краска облезла. Он сидел боком и глядел в грязь дорожки. И вспомнил, как в родильном лежала уж вся простыней закрыта. Как туда вез и руку ему жала от боли, «Петруша, Петруша» — приговаривала. И опять боком глаза видел белые Серафимовы объятья и — двинься ближе и обоймет. И слезы навернулись, и дорожки не стало видно, а вот близко-близко руки Серафимушкины.
— Все равно фактов нету! — Филипп сказал это и кинул окурок в стакан. Наденька сидела, не раздеваясь, в мокром пальто, и глядела в пол. — Разговоров этих я во как терпеть не могу. — Филипп встал и провел пальцем по горлу, дернул. — Во как!
Он шагнул по комнате и без надобности крепко тер сухие руки полотенцем.
— Убитые, убитые! — иронически басил Филипп. — Я вот пойду сейчас или тебя, скажем, понесет — и очень просто, что убьют. Вот и будут убитые, а это что? Факт? Пойдет дурак вроде давешнего и давай орать: вооруженное восстание! Трупы на улицах! Баррикады! Такому пулю в лоб. Провокатор же настоящий. А он просто дурак… и прохвост после этого.
Надя все глядела в пол. Молчала. Скрипнула стулом.
— Конечно, с револьвером против войск не пойдешь… — пустым голосом сказала Надя.
— Так вот нечего, нечего, — подскочил Филипп, — нечего языком бить. И орать нечего!
— Я ж ничего и не говорю, — пожала Надя плечами.
— Ты не говоришь, другой не говорит, — кричал Филипп, — а выходит, что все орут, дерут дураки глотку, и вся шушваль за ними: оружия!
— Ну а если солдаты… вон в Екатеринославе в воздух стреляли…
— А народ врассыпную? — Филипп присел и руки растопырил. — Да? Так на черта собачьего им в них стрелять, их хлопушкой распугаешь. В воздух! А трупы? А трупы эти со страху поколели? Да?
Наденька подняла огонь в лампе. Огонь потрескивал, умирая.
— Я пойду! — сказала Надя и вздохнула. Она встала.
— Куда ты пойдешь? Видала? — и Филипп тыкал пальцем в часы, что висели над кроватью. — Сдурела? Половина десятого. На! — И Филипп снял часы и поднес к погасающей лампе. — Во! Двадцать семь минут. Какая ходьба? Шабаш! Сиди до утра.
— Ну это мое дело. Чепуха, ну переночую в участке и все. — И Надя решительно пошла к двери.
— Да слушай, брось. Ей-богу! Валя! Товарищ! Да я силом должен тебя не пустить. — И Филипп загородил дверь. — Давай сейчас лампу нальем, самовар взгреем. Верно! И за мной чисто — никто сюда не придет. Брось ты, ей-богу! — и он тихонько толкал Надю в плечо назад.
Надя отдергивала плечо, отводила Филиппа рукой и двигалась к двери.
— Ладно мне трупы строить, — вдруг зло сказал Филипп и дернул Надю за плечо рывком, и она повернулась два раза в комнате и с размаху села на кровать. Она подняла раскрытые глаза на Филиппа и приоткрыла рот, и вдруг ярое лицо Филиппа стало в мелких улыбках — все лицо бросилось улыбаться, и Филипп быстро сел рядом. — Наденька! Голубушка! Да не могу ж я этого! Не могу я терпеть этого! Господи Боже ты мой! Да нет. Не могу… чтоб в такой час. Да ведь я ж отвечу за это! Наденька, на самом деле.
Лампа трескала последним трепетом огня и вздрагивали вспышки. Филипп то обнимал Надю сзади за плечи, то вдруг бросал руку. Он подскочил к лампе, поднял огонь и снова уселся рядом — Надя не успела привстать.