Филипп влез на штабель угля, что серой горой стоял за котлом: весь двор плотно был покрыт шапками, фуражками — мостовая голов, и казалось, — эта черная мостовая колебалась под ветром. Ему сзади плохо слышно было, что говорил комитетчик, долетали рваные выкрики, но Филипп смотрел на толпу, на лица и видел, как заходили, заволновались головы, и вот уж отдельные крики, как всплески брызнули из толпы:
— Правильно!
— Верно, товарищи!
И гул взмыл и раскатился в ответ. Гул ударил туда, в котел, но человек поднял руку и крикнул:
— Товарищи! Еще раз повторяю от имени комитета партии: скоро бой! Берегите силы! Гнусная провокация толкает вас в яму. Долой забастовку!
— Долой!.. — ухнула толпа. — О-о-о-ой.
— Долой, долой-ой-ой! — визгнуло под самым котлом, поползли, покарабкались черные люди на скользкое железо… Филипп поднял брови, двинулся с угольной горки, обсыпался вниз с углем. Вот человек рядом схватил уголь, угольную каменюгу и швырнул вверх в оратора, в бородатого. Филипп толкнул его в уголь и бросился к котлу. А там уже влезли, за ноги ловили стоявших на железном горбу.
— Долой! ой-ой!
Кучка, свалка под котлом, и вдруг — бледный, высокий, молодой, в сапогах, в полупальто, с черным козырьком над белым лбом, один остался торчать на железном горбу. Стал, как на казнь, как на последнее слово.
— Друзья! — крикнул бледный, и дрогнул голос над толпой. — Всем холодно, на всех одежонка дрянь! А что нас греет, почему не пропадем ни на морозе, ни в голоде? Греет нас, что мы одно. Крепкое, плотное — кирпичная стена. Потому и сволочь, что стоит за воротами, боится сунуться сюда, — и он махнул рукой к воротам, и все оглянулись. — Пусть они сунутся, — знают, что разобьют башку о кирпичную стенку. Пусть пулей снимут меня отсюда — одна щербина дырки не сделает. Пусть ружейным свинцом заткнут мне глотку, пусть прохвост разобьет камнем голову! Товарищи! Все мы в грязи, втоптаны ногами этой сволочи в грязь, дух нам забили, грязью залепили рот… Надо встать во весь рост, и пусть падут все, все до единого — за наше право, за наше счастье. Не вытерпели котельщики, слава котельщикам!
И гул, гул, которого не мог понять Филипп, — радость? угроза? — гул прошел по головам, а бледный кричал:
— Слава котельщикам! Не дали…
— Урра! — послышалось Филиппу.
— Пусть раскроют пасть все тюрьмы, — рвался над гулом голос оратора.
— Га-а-а! — поднималось в толпе.
— Пусть бьют штыки, воют пули, — крикнул поверх голов оратор.
Вздернул вверх головой, сердито, с вызовом. Гул шел сильней, сильней, с воем, и вдруг от угла, от прохода, через весь рев, сквозь ветер, стал слышен мерный крик… Головы скосило туда, к углу, как повернуло ветром, и сразу стало слышно, как густо пели голоса:
А бледный все еще стоял струной на котле. И только, когда песня победила, он стал сползать. И много рук потянулось и приняло его вниз. Он неловко колыхался секунду над толпой в руках людей и утонул в черной массе.
Кто-то стоял на его месте, раскрывал рот и махал руками, но его не слушали, и не было слышно. Песня громче, гуще рубила мотив, настойчивей:
И вдруг свист в проходе, вскрики. Свист ударил дружней, свистело много, не один человек. Филипп тискался, вертелся средь струи людей, рвался туда. Он еле пробился туда, куда все смотрят, еле узнал, на кого смотрят, казалось — не на кого. И вдруг сразу наткнулся глазом на бледное лицо. Кто? Сразу не узнал. Игнатыч стоял среди толпы и, видно, ничего не говорил, а только шевелил ртом. Филипп видел, что людям сильней не свистнуть, что сейчас, сию минуту, перестанут свистеть, а начнут делать.
И кто-то рядом крикнул:
— Кати, кати, шаром кати пузатого! — И молодой парнишка сунулся вперед. — На пузо клади, кати!
Игнатыч поймал глазами Фильку, он моргал, как будто глотал глазами свет, и задыхался.
«Сейчас повалят — и пропало!» — подумал Филипп. Он стал рядом с Игнатычем и поднял, вытянул вверх руку.
— Дураки! — заорал Филипп. — Разве так? Тачку давай, тачку.
— Тачку! Тачку! — пошло по толпе. Где-то загремели, забрякали колеса, и вот раздались люди, и протиснулась железная тачка, на которой возили стружку, мусор.
— Полезай! — крикнул Филипп.
Игнатыч стоял. Он вдруг нахмурился, побагровел и, гребя рукой, сделал шаг, два, головой вперед, и вдруг стал. Стал, задыхаясь, кровь отлила от лица, и он поднимал и опускал брови. Руки обвисли.
— Грузи! — крикнули рядом. — Гой! Га! — И снова свист в три свиста, и руки схватили Игнатыча, подняли, и он неловко сполз спиной в пологий кузов тачки.
— Урра-а! — Игнатыча повезли.
Песня еще шагала над толпой, но уж перекрывали крики:
— За ворота! На весы кати! Ворота! Ворота!
Видно было через окна, как в конторе метались люди.
Игнатыч, лежа на спине, неловко согнув ноги, не шевелясь, глядел серым лицом в небо, в мутное, и, как по неживому лицу, била острая крупа.
У ворот шла возня. Отпирали.