Как-то раз, впав в дурашливое настроение, я подумал: не попросить ли Иоава ткнуть под пятое ребро и мою первую жену, Мелхолу. Каким бальзамом для моих истрепанных нервов была перспектива избавиться навсегда от этой язвительной ведьмы! Как я корил себя за то, что потребовал ее назад после того, как Саул отдал ее другому мужу. Конечно, есть такие смирные мужички, которых природа, похоже, порождает не для чего иного, как разве для того, чтобы ими помыкали властные мегеры. Но, сдается мне, я не из их числа. Чтобы человека моего звания пыталась загнать под башмак какая-нибудь стерва — мне это представляется решительно неправильным. Ревность и ехидство, с которыми она регулярно наскакивала на меня после того, как я потребовал ее назад, были совершенно нестерпимы. Лучше жить в углу на кровле, нежели со сварливою женою в пространном доме, лучше жить в дробаной пустыне вроде Зифа, Маона или Ен-Гадди, нежели с женою сварливою и сердитою. К царям это тоже относится. И даже более, чем ко всем прочим. Добродетельная жена вроде Авигеи — венец для мужа своего; а позорище, подобное Мелхоле, — как гниль в костях его. Да, я обрадовался — и ничего тут нет удивительного, — когда мне сообщили, что она помирает. Что она страдает, что ее мучают боли. «Свят Господь! Господь милосерд!» — воскликнул я и в тот же день принес в жертву ягненка.
Одна из причин, по которой я не стал просить Иоава ткнуть Мелхолу под пятое ребро, состояла в том, что я не сомневался — он это сделает.
Никакие предчувствия вульгарных свар подобного рода не посещали меня, удручая мой дух, в день, когда я убил Голиафа. У меня еще не было строптивой жены, чтобы портить мне жизнь, у меня вообще ни одной жены не было. И умерших детей тоже. Меня не мучила память об утрате ребенка, которого я и узнать-то толком не успел, не мучила память об ужасном, хладнокровном убийстве другого сына, постарше, которого я любил слишком сильно. Бедный мальчик. Пока дитя болело, я лежал, прижимая лицо к земле, и молил Бога о милости, о сохранении жизни стенающему младенцу. Кожа его иссохла, горела. С таким же успехом я мог разговаривать сам с собой. Я снова понял то, что знал и раньше: никакого
Я не верю, что я ей противен, потому что она обычно пробует, а то и доедает то, что я оставляю в моей чашке, отправляя еду в рот прямо пальцами и между тем не переставая жаловаться на ночное несварение и все возрастающий вес.
— Что это за красная штука, которую ты кладешь ему на хлеб, и в бобы, и в измельченный латук? — спрашивает она Ависагу, проявляя вялый интерес и к девушке, и к еде, которую та заботливо для меня готовит.
— Красный чилийский перец.
— А почему ты никогда не называешь меня «Вашим величеством»?
— Он сказал мне, что вы не царица.
— А что это за зеленая штука, которую ты кладешь в рубленую баранину?
— Зеленый чилийский перец.
— Что ты сейчас готовишь?
— Тако с зеленым чилийским перцем, тушеной бараниной, прожаренными бобами и сметаной.
— Тако?
— Тако.
— Можно я съем немножко? Выглядит вкусно. А я проголодалась. Зачем ты так для него стараешься? Глупо столько работать, когда ты вовсе не обязана это делать.
Отправив в рот первую вилку, Вирсавия морщится и ставит чашку на пол. Ависага грациозно опускается на колени, берет чашку, чтобы ее унести. Движется она, как балерина, — можно подумать, она школу манекенщиц закончила.