Ладно, давайте назовем его великаном. Это
И поныне я веселюсь, вспоминая выражение ошеломленного недоверия, появившееся на его лице, когда до него начало доходить, зачем я явился. Он стоял точно вкопанный в землю паралитик и, разинув рот, таращился на меня. Озадаченный оруженосец маячил на заднем плане, не зная, на что решиться. В общем-то лично я Голиафа великаном не назвал бы, но человек он был крупный. Солнце сверкало на его доспехах. Глаза горели, как уголья, безбородое, рябое лицо покрывала темная щетина. Я увидел, как он, шевеля губами, начал что-то сам себе бормотать. А я и на миг не испугался. Пуще всего его проняла моя палка. Вены и жилы на его мускулистой шее явственно вздулись, когда наконец он, по-гаргантюански выпустив воздух из груди, разинул пасть, намереваясь сказать речь. Голос его оглушал. Гулкие словеса предназначались не столько мне, сколько батальонам израильтян, в тревоге и ужасе приникших к кустам, камням и канавам на горных склонах за моею спиной.
— Разве я собака? — взревел он и набрал побольше воздуху в грудь, чтобы взреветь еще громче.
Я, прикинувшись глуховатым, тут же его перебил.
— Чего? — прокричал я в ответ.
Я уже опустил тот камушек, что побольше, в люльку пращи, свободно и скрытно свисавшей вдоль моего бедра.
— Я говорю, разве я собака? — разгневанно взвыл он. — Глухой, что ли? Разве я собака, что ты идешь на меня с палкою?
И пока я неспешно приближался к нему, он клял меня именами своих богов — Дагона и Молоха, Ваала и Велиала. Ох и здоров же он был ругаться, этот великан.
— Подойди, подойди ко мне! — Он уже махал обеими руками, неистово подманивая меня к себе. — И я отдам тело твое птицам небесным и зверям полевым.
— Чего? — Я по-прежнему делал вид, будто не слышу его.
Он слово в слово повторил свою угрозу, пока я, босой, подбирался к нему все ближе и ближе. Теперь он уже обращался только ко мне. И на этот раз я решил ответить.
—
— С каким щитом? — презрительно ощерился Голиаф и воздел руки, показывая, что в них пусто. — Где мои копья, где мой меч?
— А я иду против тебя во имя Господа сил, Бога воинств Израильских, которые ты поносил.
Голос мой наполнила праведная мощь. Спросите меня, что я хотел сказать этим «Господом сил», я вам и сейчас не отвечу. Я много наговорил фраз, смысл которых так и остался для меня непонятным, но риторика она риторика и есть.
— Ныне предаст тебя Господь в руку мою, — храбро уведомил я Голиафа, — и я убью тебя и сниму с тебя голову твою. И отдам ныне трупы войска филистимского птицам небесным и зверям земным, и узнает вся земля, что есть Бог в Израиле. И узнает весь этот сонм, что не мечом и копьем спасает Господь, ибо это война Господа, и Он предаст вас в руки наши.
Скажу откровенно, все это не производит на меня впечатления речи, которую я мог бы произнести при нормальных обстоятельствах, хотя о ту пору чувства, в ней выраженные, вполне могли быть моими. Я был тогда молод, зелен и в сужденьях незрел, я верил во многое из того, к чему ныне отношусь скептически. Я верил в будущее. Все еще верил Богу. Я верил даже в Саула. В жизни моей у меня было три отца — Иессей, Саул и Бог. Все трое меня разочаровали. Теперь-то я давно уж живу без Бога и, надо полагать, как-нибудь управлюсь и умереть без Него.
Ответ Голиафа на мое отчасти ходульное заявление оказался неожиданным. Он приложил к уху ладонь и спросил: «Чего?» Представьте, как я удивился, обнаружив, что Голиаф, силач филистимский, несколько глуховат — и, в отличие от меня, неподдельно. Наверное, потому он так и орал.
Я покачал головой, не желая повторяться, и взамен показал ему нос. А следом язык. Я сберегал дыхание для спринтерского броска, в который собирался удариться с минуты на минуту.