У меня словно землю из-под ног вынули. Я дал ему бутылку. Я понял, что все пошло прахом, хоть и продолжал целый день уламывать его. То еще было удовольствие. Я даже ел и пил с ним, повторяя с полным ртом: «Иди домой, Урия», — собеседником этот болван был таким же утомительным, как Соломон, — а поскольку ни на какие уговоры он не поддавался, я даже заново его напоил. «Урия, иди домой, — приставал я к неуступчивому идиоту, пока не охрип и пока меня самого не затошнило от повторения этих слов. — Урия, а Урия, иди домой жену харить». Но когда наступила ночь, он простился со мной, непоколебленный, и опять улегся спать во дворце, с солдатами стражи, а в свой дом не пошел. Я же сидел и мрачно надирался, пока не прикончил все вино, какое было у меня в спальне.
Что еще оставалось мне делать с Урией, как не то, что я сделал? Разве для единства нации не лучше было замять скандал, грозивший разразиться в нашем правительстве? Кто мог бы обвинить меня за такую попытку? Как выяснилось, Господь мог, если, конечно, Нафан не соврал. Нафану каждую ночь снятся сны обо всем на свете, стало быть, должно же время от времени сниться что-то, хоть отдаленно схожее с правдой. Нафан — единственный известный мне человек, которому снится Бог. Нас же, всех остальных, даже когда мы спим, обременяют дела поважнее.
Не помню, чья это была идея — отправить Урию обратно на войну с Аммоном, чтобы его там убили. Будем считать, что и тут расстарался Дьявол, хотя на Нафана, когда он явился ко мне с дурными вестями о предстоящих ужасах, этот довод впечатления не произвел. Но, разумеется, именно я отправил Урию назад с письмом к Иоаву, в котором говорилось: «Поставьте Урию там, где будет самое сильное сражение, и отступите от него, чтоб он был поражен и умер». Иоав подчинился, поставив Урию на таком месте, о котором знал, что там храбрые люди, и пало несколько из народа, из слуг моих; был убит также и Урия Хеттеянин.
Так Урия Хеттеянин стал еще одним в длинной истории войн человеком, патриотически отдавшим жизнь свою за царя и отечество.
И когда кончилось время плача, его плодовитая вдовушка стала моей женой, и переехала ко мне во дворец, и заняла в женской части его больше комнат, чем кто-либо иной, разломав стены, чтобы удвоить их площадь, и как только узнала, что я приобрел большую партию алавастрового камня, так тут же потребовала себе ручной работы ванну из него.
Все мои напасти были позади.
Увы, они лишь начинались.
Ибо это дело, которое я сделал, было зло в очах Господа, и я не могу сказать, будто виню Его в этом, хотя того, что Он убил в отместку ребенка, я Ему никогда не прощу. Этот поступок Господа был несправедливым и негуманным.
Я давно уже бросил безнадежные попытки счесть все законы, какие преступил в одной только этой истории с Вирсавией и ее покойным мужем. В книге Левит имеется несколько, боюсь, нарушенных мной, и не раз, во время невообразимых восторгов, которым мы предавались с Вирсавией, — надеюсь, этих моих прегрешений ни Бог, ни Нафан не заметили. Я упоминал имя Господа всуе. Сколько ж у нас этих законов, — черт бы их побрал! — управляющих всем на свете. Перед тем как бросить упомянутые мною попытки, я насчитал шестьсот тринадцать заповедей — по-моему, замечательно большое число для общества, в языке которого отсутствуют письменные гласные, да и весь-то словарь содержит восемьдесят восемь слов, из коих семьдесят определяются как синонимы слова «Бог».
Я был настроен скептически, но в общем-то не удивился, когда Нафан пришел, дабы обличить меня за то, что я вызвал неудовольствие Божие, и ознакомить со списком кар, каковые имели за этим последовать. Я горько разочаровал Его. Но далеко не так горько, как вскоре предстояло разочаровать меня Ему.
— А как Он узнал? — поинтересовался я.
— У Него Свои способы.
— Но Он же не знал, где Авель, когда Каин убил его, или куда подевался Адам, когда они съели яблоко.
— Это все каверзные вопросы.
— На каком языке, — спросил я, — говорил с тобой Бог?
Это был каверзный вопрос моего собственного изобретения.
— На идише, конечно, — ответил Нафан. — На каком же еще языке разговаривать еврейскому Богу?
Если б Нафан сказал «на латыни», я знал бы, что он врет. И вот, он начал с притчи — удивительно ли, что я их терпеть не могу? — про бедного обладателя одной-единственной овечки, которую отобрал у него богатый владелец мелкого и крупного скота, чтобы приготовить обед для пришедшего к нему странника. А когда я произнес вполне предсказуемый приговор богатому человеку, Нафан ликующе провозгласил:
— Ты — тот человек.
— Ну, и что меня ожидает? — фаталистически осведомился я. — Перелом за перелом, надо полагать? Око за око и зуб за зуб?
— Как правило, — сказал Нафан, — Он подбирает наказание под стать проступку.
— А другую щеку Он подставить не может?
— Не смеши меня. — Подобно моему Соломону, с которым он теперь вступил в неправдоподобный альянс, Нафан всегда оставался нечувствительным к ироническому остроумию моих иносказательных выпадов.