Когда Видаль ушел, мастер Хо еще посидел на берегу у хижины. Подождал, не осталось ли у юнца еще вопросов, не вернется ли. Потом аккуратно потушил костер, убрал посуду в хижину.
— Всё ходят, ходят, вопросы задают… глупые. Что тут спрашивать? Ясное дело, Кукунтай молодой совсем, дурак, ничего не знает. Сто лет будет свои льды растапливать — изуродует мальца. И нет чтобы прийти, спросить, посоветоваться… Эх, молодежь. Кому надо — сидит сиднем, не почешется, кому не надо — лезет везде… Никак старому Хо не отсидеться в тепле и покое! — и, накинув на плечи волчий тулуп, мастер Хо зашагал к переправе.
Серый тюлень Кукунтай
Пусть сначала выступят из-подо льда камни, думает Кукунтай.
Верхушки камней. Здесь, на берегу. Серые и розоватые, синевато-черные, округлые макушки валунов. Вот так… Лед словно сползает по их шершавым бокам, выпускает из крепких объятий, макушки видны сначала едва-едва…
А вон там, чуть дальше, пусть покажется темный, влажный бок земли — самый первый. Когда солнце окрепнет, он первый изойдет теплым паром, покроется остроконечными травинками.
Кукунтай делает шаг к земляному холму — и ступает в тонкую лужицу, пленку воды на потемневшем льду. Нога неудержимо скользит, Кукунтай взмахивает руками, но уже ничего не может сделать: серое небо вдруг вздымается, стоймя становится перед ним, а сам он ударяется спиной о крепкий еще лед, а затылок приходит ровно к высунувшейся на свет макушке новорожденного камня.
Проходит час, и другой, и третий. Солнце опускается в темную зыбь ледяного моря. Душа Кукунтая медлит в нерешительности: вроде и нет причин уходить, и нет причин задерживаться в стынущем теле. Душа не торопится, дремлет, видит давние, давние сны.
Кюрэгей-жаворонок, малорослица — тонкие косички, идет через всю стоянку широким шагом, спотыкаясь на ровном месте, решительно и необратимо. В руках охапка мужской одежды, мешок с припасом еще болтается, донести бы все под потертые шкуры большой яранги, что на отшибе. Меховая кухлянка, штаны, торбаса из камуса — все не по росту, наспех собрано по родне. К зиме-то все наладить можно, а сейчас и так сойдет. Дожить бы еще до той зимы — и малорослице Кюрэгей, и всем людям-каталык.
Страшное лето — полегли все олени, люди в ужасе разбегаются, если начнет родич неловко сглатывать и пускать слюну по подбородку. Уже истек слюной, изнемог метаться и окостенел сам Эллэй-шаман, остались люди-кыталык без посредника и без защиты перед верхним миром и перед нижним, а они хоть и разные совсем, но людям одинаково чужды, и если снизу идут ужас и смерть, то сверху может выйти такое благо, что людям срединного мира не впору.
Моолот идет за ней, хватает за плечи. У нее руки заняты — не оттолкнуть: ворохом одежы новой, мешок еще с припасом болтался, неудобно.
— Кюрэгэйчээнэ… — жалобно просит охотник.
Не оборачиваться.
Моолот встает перед ней, заступает путь. Не смотреть на него, голову нагнуть, носом в шкуры, шагнуть вбок и дальше идти. Она разве сама выбирала?
— Кюрэгэйчээнэ…
Не по порядку всё сложилось, неладно, а только нельзя иначе.
Вот она запахивает полог, завязывает кожаные шнурки: нет ей дороги обратно, никогда не выйдет отсюда Кюрэгейчээнэ, жавороночек. Здесь окончен ее путь в срединном мире, разорвут ее тело на клочки и сварят в котлах, душу ее заключат в яйцо, чтобы созрела она, а до того не вернут. Вот она разжигает жирник — страшно, а в темноте страшней. Вот раздевается, ложится на шкуры. Катятся по вискам, катятся по жестким волоскам круглые капли. Не промокает олений мех ни от воды, ни от девичьих слёз.
Приходите, приходите, говорит она. Я ваша, сама, а больше некому. Приходите уже, пока я от страха не умерла.
Не так бы надо. Не требовали духи ее к себе. не избрали, не отметили. Но Эллей умер, а кого посылали к ближним и дальним соседям за их шаманами — не вернулись ни с ними, ни одни. Некому больше, твердит, убеждая сему себя, Кюрэгей, еще она сама, если не хотите, чтобы все кыталык умерли — берите меня. Некого больше.
И так лежит и говорит, говорит, и нет этому конца, и время не течет, и только вдруг гаснет жирник, в темноте горячее, огромное падает на нее, рвет на части, вынимает душу, но участь каждого кусочка плоти известна ей — в котел, в бурлящую воду, выварить из плоти всё прежнее, всё слабое и старое. А душа ее слепо тычется в стенки округлого сосуда, ищет путь обратно, на помощь плоти, но нет. Пока не выварится плоть, пока не созреет душа, как птенец в яйце — не дадут им соединиться вновь.
И проходит вечность.