— Вот во что обходится нашим врагам жизнь одного храброго германца, князь, — поучительно молвил Скорцени, словно полковник Боргезе был противником этой атаки. — Самопожертвование одного германца да полцентнера взрывчатки — вот и все, что понадобилось, чтобы нанести англичанам такой урон, какой вряд ли сумели бы нанести в открытом бою две-три дивизии. Так мы и будем действовать впредь, любимцы смерти.
Вернувшись в кают-компанию, Скорцени увидел, что обе женщины уже сидят за столом и спокойно о чем-то переговариваются. О своей недавней «ревностной» ссоре они позабыли, залпы разъяренных врагов их не пугали, а то, что происходило несколько минут назад на палубе, — воспринимали как небольшое приключение. За стол они вернулись в таком настроении, словно поднимались на палубу поразмяться и подышать свежим воздухом.
— Это произошло? — спросила Лилия Фройнштаг, прервав беседу
— С вашего благословения.
— Тот взрыв? Нет? Попадание снаряда?..
— Это был не взрыв, — мрачно возразил Скорцени. — «Жгучий поцелуй истинной германки» — так теперь будет именоваться вознесение на небеса любого камикадзе.
— Романтичная традиция, — согласилась Мария-Виктория.
Внимание Скорцени привлекла книжка, накрытая ладонью унтерштурмфюрера. Испросив разрешения, он взял ее в руки и увидел, что это томик стихов Петрарки на немецком.
— Вот уж не догадывался, что вы увлекаетесь поэзией, Фройнштаг.
— Я тоже не догадывалась, что, готовясь к своей гибельной атаке, унтер-офицер Райс каждую свободную минуту брал в руки томик этого великого итальянца.
Скорцени открыл книгу в том месте, где лежала самодельная закладка, сделанная из страницы школьной тетради.
«Не знаю мира и не веду войны, — прочел он подчеркнутые карандашом строчки, — пылаю между страхом и надеждой; оставаясь холодным, как лед, взлетаю под небеса и ползаю по земле. Хочу обнять весь мир, но все ускользает из моих рук…»
— «Хочу обнять весь мир, но все ускользает из моих рук», — задумчиво повторила Фройнштаг. — Меня вдруг осенила странная мысль: жизнь зарождается из взрыва страстей и взрывом страстей завершается.
Лилия вопросительно взглянула на штурмбаннфюрера.
— Никогда больше не допущу вас к подобным странствиям, Фройнштаг. Становитесь мыслителем. Это опасно! Видит Бог, ни в одной армии мира такое не поощряется.
51
— Так сколько пленных бывает в колонне, которую водят по этой дороге на станцию?
— Иногда десять, иногда двенадцать.
Они стояли на небольшом куполообразном холме, посреди охваченного кольцом старинных дубов кустарника, и отсюда им видны были и часть хуторка из пяти усадеб, превращенного красными в лагерь для немецких военнопленных, и окраина станционного поселка, куда водили группу. Сама же дорога в этом месте как бы пробивала себе путь между двумя возвышенностями, а потому казалась диверсантам почти идеальным местом для засады.
— Какова же тогда численность охраны?
— С охраной туговато. Троих-четверых выделят — и то стонут, ~ угрюмо поведал пленник. — Их счастье, что немцы к побегам не очень охочи. Это наши, хоть в Польшу их загони, хоть в саму Германию, — все одно бегут. Эти же вроде как бы рады пересидеть здесь войну: не в тепле и сытости, зато и не под пулями.
— Не может такого быть, — проворчал фон Тирбах, почувствовав себя задетым столь нелестной для немцев характеристикой.
— Чего ж не может? За полтора года, что я при лагерях, считай, только два раза и бегали. Да и то второй убежавший только потому и бежал, что з глузду зъихав.
— «З глузду зъихав» — это что? — впервые не понял его полурусскую-полуукраинскую речь Курбатов.
— Ну как бы сдурел, по-вашему, по-русски. Или, может, ты тоже с Украины?
— Пленными вы ненавидите нас еще больше, чем на фронте, — заполнил фон Тирбах ту паузу, которая позволила Курбатову вообще уйти от ответа на вопрос, поставленный красноармейцем.
«"Ненавидите нас"», — не преминул отметить про себя князь. — Да наш барон постепенно онемечивается! И еще неизвестно, стоит ли радоваться этому. Но будем надеяться, что против меня он не пойдет. Должны же существовать какие-то нравственные обязательства и у новоявленного барона фон Тирбаха».
— Тебя как зовут-то, мужик? — вдруг вспомнил он, что так до сих пор не поинтересовался именем красного.
— Хведором Лохвицким. Для чего спросил? Перед расстрелом всегда спрашивают, чтобы, случаем, не перепутать, — глаза его слезились и смотрели на Курбатова так умоляюще, что, казалось, они принадлежали не Лохвицкому, продолжавшему довольно спокойно беседовать с ним, а кому-то другому.
— Перед расстрелом, — признал подполковник. — Только «дел» мы здесь не заводим. Будешь проситься, чтобы отпустил?
— Так ведь не отпустишь?
— Не отпущу.
Лохвицкий страждуще взглянул на Курбатова, на стоявшего за его спиной фон Тирбаха, и понимающе кивнул.
— Кто ж вы такие? Скажи уж, коль перед расстрелом. На том свете не выдам, — сдавленным голосом попросил пленный, переминаясь с ноги на ногу. И только теперь Курбатов заметил, что сапоги на нем — с короткими расширенными голенищами. Немецкие, снятые с пленного. Возможно, им же расстрелянного.