«Еще неизвестно, останешься ли ты и впредь для барона тем последним авторитетом, который пока еще сдерживает его здесь, к России, — молвил себе Курбатов. — Главное — вовремя почувствовать, что он окончательно превращается в высокомерного германского нациста. И лучше бы — еще в те дни, когда убрать его не составляет особого труда». Однако тотчас же признался, что ему не хотелось бы, чтобы их дружба и воинский путь окончились таким откровенно подлым образом.
— Вы жалкий, презренный служанкин сын, — с убийственным спокойствием отомстил фон Тирбаху поляк. — И навсегда останетесь таковым, если не поймете, что истинный аристократизм заключается не в великосветском хамстве и вседозволенности, а в умении быть великодушным.
— В таком случае вы вообще не аристократ. Ибо даже представления не имеете о том, что такое истинное великодушие. Кого угодно могу признать великодушным, только не вас.
«В группе назревает бунт», — понял подполковник. Он мог бы тотчас же прекратить эту свару, но что-то подсказывало ему: этим двоим лучше дать высказаться. Иначе они затаятся, и ссора может оказаться кровавой.
В этот раз Кульчицкий сделал то, чего не сумел сделать фон Тирбах, — великодушно промолчал. Впрочем, в молчании его великодушия было столько же, сколько и великопольского шляхетского презрения.
— Я всего лишь хотел, — молвил он после примирительной паузы, — чтобы все вы, господа офицеры, поняли: свой позор я готов смыть. Как только смогу быть уверенным, что тело мое будет предано польской земле.
— Не забудьте убедить нас, что она польская, — откликнулся Власевич, шедший в нескольких шагах позади группы и как бы прикрывая ее отход.
На окраине деревни, у плетня, стояла повозка, запряженная парой чахлых лошадок. Тирбах метнулся к ней, оглушил выходившего из ворот мужичка, и еще через минуту повозка мчалась через полувымершую деревню, наполняя ее грохотом и скрипом несмазанных колес.
— Нам бы несколько металлических дуг и кусок брезента, — расфантазировался Власевич, взявший на себя обязанности кучера. — Тогда бы мы превратили нашу каруцу в настоящую цыганскую кибитку. И на кой черт нам война? Лови себе по окраинам сел одичавших кур и лошадей, води по ярмаркам медведя и гадай на картах осиротевшим молодкам — какая еще жизнь нужна человеку, которому вся эта жизнь основательно опостылела?
— За цыганками, думаю, дело не станет, — заметил Кульчицкий. После того как легионеры услышали клятву об искуплении, капитан почувствовал себя непринужденнее, гнет позора уже не томил его, а невосприятие бароном фон Тирбахом поляк попросту старался игнорировать.
— В моем присутствии эту мразь помойную — цыган — прошу не упоминать, — проворчал тем временем барон, правда, сделал это на немецком.
— Браво, фон Тирбах, — тоже на немецком поддержал его Курбатов. — Будем считать, что экзамен на чистоту арийских помыслов вы уже выдержали.
— В таком случае мне придется объявить, что мой табор — исключительно для славян, — молвил Власевич. С той минуты, как он взялся за вожжи, в нем взыграла кровь прирожденного кавалериста. — А вообще-то жаль, что лошадей вдвое меньше, чем нас, и не послал Бог седел.
Еще почти два часа их «кибитка» двигалась на северо-запад. Жаркий ветер, прорывавшийся откуда-то из глубин придонской степи, даже сейчас, в полночь, казался умертвляюще сухим, а безлесая равнина, посреди которой диверсанты со своей повозкой оказались, как потерпевшие крушение моряки на утлой лодчонке посреди океана, представлялась бесконечной, и задремал Курбатов только тогда, когда понял, что ближайшие километры ждать появления хоть какого-нибудь лесочка бессмысленно.
Сено, на котором покоилась его голова, отдавало прелостью, борт, в который она упиралась, источал жалобные стоны дорог, а сама повозка почему-то казалась подполковнику грубо сколоченным гробом, в котором он наблюдал себя уже как бы со стороны, с высоты поднебесного полета души. В этом полете душа его подобрела. Ему хотелось, чтобы кибитка двигалась вечно и чтобы он мог вечно видеть себя посреди степи, на обочине Млечного Пути, между копной сена и звездным небом.
Где-то там, впереди, была Украина, земля его предков, о которой он слышал много рассказов и легенд, о которой напоминали почти все песни его казачьего детства, но которой так никогда и не видел.