Едва за Годхардом закрылась дверь, как Хальвард беззвучно рассмеялся. Ему удалось (правда, весьма опасными намеками) переключить похожую на сомнения горечь побратима, вызванную последствиями гибели Рогдира, на вспышку раздражения, даже гнева. Гнев опасен, когда человек размышляет, он – самый плохой советчик, но и самое сильное лекарство против всяческих сомнений. А Годхард засомневался, как показалось Хальварду, загоревал, и влить в него каплю яда было необходимо. Он не просто ценил своего побратима как лучшего исполнителя его, Хальварда, тайных поручений, но и по-своему любил, если вообще способен был на подобное чувство после всех пыточных допросов. И, руководствуясь этим двойственным отношением, он послал вослед Годхарду троих надежных людей с наказом прикрывать его спину на всем пути до Смядынской стоянки, а по возвращении исправно доложить об исполнении.
Затем он уселся за стол, поел с большим удовольствием, но в голове его все время крутился разговор, и он старательно припоминал каждое слово, задним числом проверяя, не хватил ли он в споре через край, а если и случилось таковое, то как это следует исправить. Он и в мыслях не допускал, что Годхард перескажет их беседу конунгу, и потому, что подобного не допускали узы побратимства, и потому, что, согласно древним обычаям, соучастие в убийстве кого-либо из членов семьи любого конунга требовало незамедлительной выдачи виновника пострадавшей стороне. Он полагал, что его помощник, друг и побратим, проспавшись, прекрасно поймет, ради чего Хальвард затеял столь двусмысленную и опасную беседу, и…
И тут доложили, что явился один из трех телохранителей, посланных прикрывать Годхарда тайно, не возникая без нужды. Он приказал допустить посланца, и вошел рослый малый с видом весьма растерянным и двумя стрелами в руке.
– Я с черной вестью, великий боярин, не изволь гневаться. Двое из моих друзей, которых ты послал охранять боярина Годхарда, убиты на спуске к Днепру.
– Годхард?
– Ушел.
– А ты трусливо удрал и посмел явиться ко мне?
– Стреляет смоленская тьма, высокий боярин. Мой меч бессилен против тьмы.
Он молча протянул стрелы. Хальвард взял их, боясь поверить мелькнувшей вдруг догадке, что стрелы непременно окажутся длиннее и тоньше обычных, с хорошо оттянутым и особо отточенным острием. Да, догадка не подвела его и в этот раз. «Ставко, – понял он. – Как он здесь оказался?.. Но не так уж важно, какими путями он тут появился, важно, что смоленская голытьба завтра получит вождя, о котором можно только мечтать, а восстания конунг никогда не простит. Остается одно: на заре отпустить всех задержанных бояр, а мне самому – князя Воислава с тысячами извинений…»
Хальвард тяжело вздохнул. Можно допустить любые действия, вплоть до жестокости, если в конечном счете они приносят плоды. Но если вместо плодов они принесут восстание горожан… Как, как тогда объяснить конунгу свое самоуправство? Рвением не по разуму? Страхом за его жизнь? Ошибкой? Как?! Не в характере конунга прощать кому бы то ни было ошибки. Он жестом отпустил людей, с раздражением сломал о колено стрелы и рухнул на ложе, ощутив вдруг такую опустошительную усталость, что не снял ни тонкой нательной кольчуги, ни желтых сафьяновых сапог. Желтых. Желтыми были его кафтан, его корзно, его шапка, рукавицы, рубаха. Когда-то, давным-давно, его род имел право на этот цвет, поскольку считался нисколько не ниже рода конунга Олега. Но судьба распорядилась так, что Олеговы предки вырвались вперед в вечной гонке за власть, и своих людей он теперь вынужден был одевать в цвета Олегова Дома…
Он провалился в глубокий сон, так и не успев понять, с чего это вдруг вспомнилось ему о праве на цвета своего рода. Когда-то его предки вонзили свои мечи пред пращурами Олега и, положив тяжелые ладони на перекрестья, поклялись верно служить им. И верно служили, всегда занимая самые верхние ступени властной лестницы русов. Но Ольбард Синеус выдвинул Донкарда, повелел Олегу внимать его советам, и Донкард потеснил Хальварда в своем влиянии на конунга. Правда, Донкард стар, оба его сына погибли в летних набегах, но он не утратил ни ясного ума, ни прозорливости, и до сей поры оставаясь самым опасным… Опасным для кого? Или для чего? Для тщеславных мечтаний и ущербного честолюбия?..