- Это самый близкий моему сердцу человек. Я его книги уже десятки раз перечитал от доски до доски и все открываю в них новые глубины. Какая правда в каждом слове! Я уже не раз испытал: коли заботы очень одолевают или огорчения, возьму Руссо и за чтением успокоюсь. Вот и стал по воскресеньям сюда приходить, к тому скромному памятнику, сооруженному в его честь. Присяду, книжки его достану - и будто с ним самим беседую. Я там совсем еще рано побывал, сейчас-то возвращался уже.
- А что же вас удерживает в Париже? - холодно перебил его Рудольф, совсем иное направление давая разговору.
- Рабочий я, сударь, столярный подмастерье у Годше. Доведется там быть, не побрезгуйте на разные изделия взглянуть в витрине, на утварь деревянную церковную в готическом стиле; все по моим образцам.
- Почему же вы собственное ателье не постараетесь открыть?
- В Париже, сударь, оставаться не хочется, - с невольным вздохом пояснил подмастерье. - Домой, на родину тянет.
- Домой? В Венгрию? Или здесь не ладится дело?
- Ладится, еще как ладится. Мастера меня ценят, труд оплачивают прилично. Тут можно свое ремесло полюбить, оно настоящего искусства требует - благодаря моде: она ведь меняется все время, а какое удовольствие каждый день новую прекрасную вещь работать, способности свои изощрять. Но все равно не останусь, вернусь, хоть и знаю, что там мне ни княжьих парадных кроватей, ни церковных хоров не делать: не иностранцам такая работа не доверяется. Знаю, что с нуждой придется бороться и, чтоб прожить, буду вон лавки крестьянские строгать да тюльпаны вырезать на ларях; от венгерского мастера другого ничего и не ждут. А все-таки домой поеду.
- Наверно, родственники там у вас? - осведомился Рудольф.
- Никого нету, кроме бога одного.
- Тогда все-таки совершенно непонятно, почему вы от благополучия отказываетесь.
- Нет разумных причин, господа; я и сам себе затрудняюсь объяснить. На чужбине я почти ребенком оказался, и сколько лет прошло уже с тех пор, а вот не могу: как вспомню, что от народа, говорящего на одном со мной языке, сотни миль меня отделяют, такое чувство сразу, трудно даже передать; слезы так и брызнут из глаз. Поживите сами, господа, семь лет вдали от родины, тогда и узнаете, каково это.
Бедный, смешной чудак! Вообразил, будто все чувствуют, как столярные подмастерья.
- Слышал? - шепнул Иштван, оборотясь к Рудольфу. - Вам бы всем хоть сотую долю этих чувств!
- Зависти достойная сентиментальность, - процедил тот, передернув плечами.
Тем делом юноши вышли на перекресток и в нерешительности остановились, не зная, в какую сторону направиться.
- Ах, да ведь друг наш знает эти места, - встрепенулся Миклош, в общении самый простой. - Будьте добры дорогу указать. Мы ведь тоже к гробнице Руссо идем.
- Как, и вы на Тополиный остров? - не мог скрыть изумления молодой ремесленник.
- Вы как будто удивлены.
- Но ведь место это уединенное: могила мыслителя, которую редко кто посещает. Но я рад, очень рад, что вы вспомнили о ней. Во всей Франции это единственное, что оставляю я с сожалением. Я уже был там нынче, но с удовольствием вернусь. К самой могиле мы, правда, не пройдем, вокруг все заболочено; но напротив - порядочный холм, там что-то вроде старинной часовенки, и на одной из колонн - тоже имя Руссо. Оттуда как раз виден будет памятник.
Молодые люди охотно приняли предложение и сквозь частое мелколесье последовали за знавшим тут все тропки подмастерьем, который, приостанавливаясь по временам, оглядывался: поспевают ли спутники за ним.
Наконец показался холм с церковкой в память Монтеня. На шести ее колоннах высечены были имена философов, среди них - Вольтера, Монтескье и Руссо. Здание не было завершено, оставлено недостроенным, - может быть, поэтому и величали его "храмом мудрости".
Напротив открывался небольшой островок, прозванный Тополиным. Там под трепещущей листвой белела гробница мыслителя - простой каменный обелиск с надписью: "Здесь почнет певец природы и истины".
Не удивительно, что могила была заброшена: истина - неважная рекомендация!
Зато природа взяла ее под свое покровительство: украсила распускающимися из года в год цветами, охватила буйной зеленью кустарника, точно целиком желая завладеть своим любимцем.
Дойдя до мемориала Монтеня, откуда открылся вид на гробницу, ремесленник попрощался с тремя молодыми венграми: ему еще в Париж. Не спрашивая имен, с чувством пожал он им руки и все нет-нет да и оглядывался на обратном пути.
- Тоскливо что-то у меня на душе, - пожаловался Иштван после его ухода. - Не знаю уж, от слов ли этого мастерового или ото всего этого запустения? Мне ведь совсем иначе рисовался Эрменонвилль: приветливым краем с мирно журчащим потоком, омывающим цветущий островок; наяд еще только да фавнов со свирелями вообразить, и словно сама Темпейская долина [славившаяся своей живописностью; воспетая еще античными поэтами долина реки Пеней в Фессалии] пред тобой. А вместо того - заросшее камышом и водяными лилиями болото да неуклюжий белый камень под самыми неживописными деревьями: черными тополями.