– Вот здесь графиня Сепкиешди. Тихая, бессловесная женщина, ни на что не обижается – мужем ко всему приучена; но и обрадовать ее не обрадуешь ничем; на лице у нее, во всем облике одна надежда, одно желание: поскорей умереть.
– Бедняжка!
– И ту еще муку нечаянно доставляет ей каждая миловидная женщина, что муж тут же на ее глазах начинает ухаживать за ней. Когда-то слыла она красавицей, но за десять лет совсем состарилась от горя и забот.
– Ах, бедная, – вздохнула Фанни (есть, значит, и ей кого пожалеть).
– Могу еще супругу Джорджа Малнаи представить. Ее ты берегись. Непрерывно будет льстить, чтобы секрет какой-нибудь выведать, неосторожное слово подстеречь. Чистый Мефистофель в юбке. Всех своих приятельниц ненавидит, но встретит – сейчас обниматься, целоваться: подумаешь, любит без памяти. Открыто ссориться с ней – труд напрасный, назавтра же сделает вид, будто ничего не произошло: в объятия кинется, расцелует, все восторги изольет. Самое лучшее – совсем ее не замечать. Поздоровайся холодно, неприступно, и все. За это она за спиной невежей, грубиянкой тебя обзовет, но из ее поклепов это – самый безобидный.
Фанни пожала благодарно руку Сент-Ирмаи. Сколько пришлось бы оступаться без нее! На скольких ошибках учиться! А может, мучаясь, так и не научиться ничему: наблюдать людей, разбираться в них она ведь не умела. Мало была приучена к самостоятельности.
– Есть еще, кого стоит упомянуть?
– Барышня Марион.
– В самом деле?
– Она такая, какой ты видела ее. Всегда одинаковая. Это не личина, а натура ее.
– А еще?
– Еще одна предательница и сплетница, наговаривающая на всех, которая ехидные наблюдения делает над сокровеннейшими слабостями людскими, но тебе ее бояться нечего, тебя она любит искренне и не предаст, не осудит, не обидит никогда. Она-то кто, угадаешь?
Тронутая, просиявшая, Фанни бросилась подруге на шею, обнимая ее и целуя. И долго они еще смеялись, труня над собой, что вот славно как позлословили, посплетничали обо всех.
XX. Торжественный день
Экипаж за экипажем въезжал в карпатфальвские ворота. Все виды и роды четвероколесных были в этот день во дворе многолюдного барского дома: там – желтая кругловерхая бричка на высоких щеголеватых рессорах, которую, словно в наказание себе, купил какой-нибудь «милостисдарь», тут – большущий рыдван с жалюзи на застекленных дверцах, бог знает на скольких уж коней и ездоков, с двойными запятками и поручнями сзади, двойными, склоненными друг к дружке гербами по бокам и серебром повсюду вместо обычной меди. Это все самоходы графские да княжеские. А между ними, глядишь, и тарантасишка обшарпанный затесался, тотчас облепленный воробьями, которые налетели на крошки коврижные да калашные, просыпанные за долгую дорогу: протопоп какой-нибудь приехал со своей протопопицей. А вон совсем убогая таратайка, одно только звание что экипаж: короб простой на тележном ходу. Есть и дрожки чудные, аглицкие, способные в полное недоумение привести несведущего человека: всего-навсего два сиденья на колесиках. Одно, видать, для кучера, другое для лакея, а барину-то самому где же поместиться?
Виднелись в этом скопище и разукрашенные крестьянские повозки, запряженная каждая пятеркой лошадей в бубенцах и лентах; на этих пожаловали самородки в узорчатых кафтанах и тулупах. И вылезала огромнейшая арба с восьмеркой волов впереди и шестеркой борзых позади, на которой заявился Мишка Хорхи с шестью цыганами, оглашавшими по дороге музыкой каждую деревню.