Ранние ерофеевские записи – увлекательное чтение: не только наброски, но самостоятельный жанр, не уступающий записным книжкам Чехова, Ильфа или Довлатова.
Последняя книжка – чтение трудное и драматическое: не только потому, что мы, как и автор, знаем о скором конце, но и потому, что помним о прежних обещаниях.
В больницу не ездила и вечером позвонила Гале. Она разговаривала со мной сухо. Под конец обвинила в том, что из‐за меня он не дописал «Фанни Каплан»: «Надо было беречь его силы, а не ходить по выставкам». Когда я спросила, почему же он за 13 лет совместной с ней жизни написал только «Вальпургиеву ночь», перешла на крик, –
выясняют отношения две оказавшиеся рядом с ним женщины (Дневник Н. Шмельковой, 4 апреля 1988 г.).
Он вообще был невероятно талантлив, и я думаю, что реализовался хорошо если на один процент, – подводит итог сосед и свидетель его последних лет. – Моя жена говорила ему по поводу «Петушков»: «Ты как Терешкова, полетел один раз – и все». Он прямо весь изворачивался – ему было очень обидно, – но ничего не говорил (Воспоминания А. Леонтовича).
И сколько в этих стенах погребено напрасно молодости, сколько великих сил погибло здесь даром! Ведь надо уж все сказать: ведь этот народ необыкновенный был народ. Ведь это, может быть, и есть самый даровитый, самый сильный народ из всего народа нашего. Но погибли даром могучие силы, погибли ненормально, незаконно, безвозвратно. А кто виноват?
То-то, кто виноват?
Этот безответный вопрос задавал Достоевский, выходя на волю, покидая собратьев-каторжников («Записки из Мертвого дома»). Кто рискнет на него определенно ответить за стенами острога еще через столетие?
В истории литературы есть тексты случайные и неслучайные, вырастающие из подготовленной культурной почвы или возникающие внезапно, падающие как снег на голову.
Психологический роман все равно пошел бы своим путем, даже если бы автор «Героя нашего времени» погиб на дуэли на два года раньше. Явление «Горя от ума» необъяснимо из ближайшего контекста, автор одного произведения так и унес его тайну в могилу.
Аналогично в двадцатом веке. Военная, деревенская, бытовая и диссидентская проза шли плотными колоннами, основывались на принципе кооперации и разделения труда, делили славу, успех и преследования.
«Москва – Петушки» стали беззаконной кометой в кругу расчисленных светил. Если бы рукопись поэмы исчезла до ее публикации, эту дыру в пейзаже заполнить было бы нечем.
Может быть, смысл явления Венедикта Ерофеева в том, чтобы заподозрить дар в любом похмельном уличном встречном.
– А ты, Веня? Как всегда: Москва – Петушки?..
– Да. Как всегда. И теперь уже навечно: Москва – Петушки…
Кто убил Веничку Ерофеева?[903]
…Эстетический опыт нацелен на то, чтобы сделать потерянность постоянной[904].
Гениальность «Москвы – Петушков», пожалуй, состоит в том, что перед нами единственный в своем роде детектив. Читателю предоставлен труп героя (или автора?), и от разгадки этого убийства зависит понимание как всей поэмы, так и стоящего за ней философского эксперимента. Недаром Ерофеев вполне сознательно возбуждает ассоциации с другим знаменитым метафизическим детективом – «Царем Эдипом»: перед Веничкой появляется Сфинкс, загадывающий абсурдистские задачки, а сам Веничка немедленно отождествляет себя с Эдипом (детективом/преступником, не знающим о собственном преступлении):
…там в Петушках, – чего? моровая язва? Там кто-то вышел замуж за собственную дочь, и ты…? – Там хуже, чем дочь и язва (107)[905].