Ты жил в углу, мой Веничка, / Постранствуй-ка в пространстве. – Это напоминает ночное сидение на вокзале. Т. е. ты очнулся – тебе уже 33 года, задремал, снова очнулся – тебе 48, опять задремал – и уже не проснулся. – «К вопросу о собственном я» и т. д. – Я для самого себя паршивый собеседник, но все-таки путный, говорю без издевательств и без повышений голоса, тихими и проникновенными штампами, вроде «Ничего, ничего, Ерофеев», или «Зря ты все это затеял, ну да ладно уж», или «Ну ты сам посуди, ну зачем тебе это», или «Пройдет, пройдет, ничего». – И вот тогда-то я научился ценить в людях высшие качества: малодушие, незрелость и недостаток характера.
Оказывается, ерофеевская поэма не появляется внезапно, как чертик из табакерки. Она вырастает из насыщенного бульона записок этого «красивого, тридцатидвухлетнего», еще не опубликовавшего ни строчки, но много чего видевшего, еще больше прочитавшего, начавшего сочинять с пяти лет (признание в позднем интервью).
В этих же записных книжках раскрывается не только формула удачи (на поверхности), но и причина трагедии (в подтексте).
«Петушки» сочинились «нахрапом» (ерофеевское определение) за полтора месяца. Автору было отпущено еще целых двадцать лет.
Писатель не может бросить свое ремесло без искажения личности, утверждал Довлатов.
Ерофеев был непишущим писателем почти полжизни. Поводы для столь долгого молчания, конечно, всегда находились: сначала то же пьянство, семейные неурядицы, бездомье, потом – болезни, знаки поздно пришедшей славы: интервью, театральные премьеры, попытки светской жизни.
Но время шло и проходило. В случайных обмолвках и оговорках видно, как вопросы «Что пописываете? Чем нас подарите?» (ими знакомые надоедали чеховскому Тригорину) мучили автора знаменитой поэмы. Но он уклонялся от определенного ответа, отделываясь пустяками.
Перед расставанием: «Веничка, когда же ты возьмешься за перо?» Веничка: «У меня болит попа от уколов». – «Но ты же не ею пишешь!» (Дневник Н. Шмельковой, 25 апреля 1988 г.).
Чем меньше оставалось надежд на будущее, тем выше он оценивал свое прошлое, взгромождаясь – уже без помощи поклонников – на невидимый пьедестал и, увы, теряя и чувство юмора, и чувство слова – тот самый кураж, беззаботную болтовню мудреца-юродивого, которая придает такое обаяние его поэме.
Так это вы: Ерофеев? ‹…› – Ну конечно! Еще бы не я! (О, гармоническая, как она догадалась?) – Я одну вашу вещицу – читала. И знаете: я никогда бы не подумала, что на полсотне страниц можно столько нанести околесицы. Это выше человеческих сил! – Так ли уж выше! – я, польщенный, разбавил и выпил. – Если хотите, я нанесу еще больше, еще выше нанесу («Кучино – Железнодорожная»).
Через восемнадцать лет в разговорах с женщинами и даже с собой появляются совсем иные интонация и поза.
Говорили с Веничкой о моей поездке в Нью-Йорк. Он сказал: «Тебе нечего там делать, ты здесь нужней, вот видишь – помогаешь жить гению». – Веня: «Вот посмотришь, какой поднимется страшный бум после издания „Петушков“. Встанет вопрос: будет ли еще существовать русская литература?“» (Дневник Н. Шмельковой, 21 мая и 6 августа 1988 г.). – Между делом, Леонтович сообщает, что их сотрудник ФИАН-а Фейнберг считает, что М. – П. выше Солженицына. Не удивлен (Дневник В. Ерофеева, 29 января 1990 г.).