Я вообще замечаю: если человеку по утрам бывает скверно, а вечером он полон замыслов и грез, и усилий – он очень дурной, этот человек… Вот уж если наоборот – если по утрам человек бодрится и весь в надеждах, а к вечеру его одолевает изнеможение – это уж точно человек дрянь, деляга и посредственность. Гадок мне этот человек. Не знаю, как вам, а мне гадок. Конечно, бывают и такие, кому одинаково любо и утром, и вечером, и восходу они рады, и заходу они тоже рады – так это уж просто мерзавцы, о них и говорить-то противно. Ну уж, а если кому одинаково скверно и утром, и вечером – тут уж я не знаю, что и сказать, это уж конченый подонок…
Как легко увидеть, здесь шанса не оставлено никому. Но это и есть всеобщий шанс. Охват Ерофеева слишком глобален, чтобы существовать на деле даже теоретически – это его излюбленная философия-обманка.
Великолепен в «Глазами эксцентрика» диалог гениальных болтунов – воображаемая беседа Ерофеева и Розанова.
Я пересел на стул, предоставив ему свалиться на мое канапе. И в три тысячи слов рассказал ему о том, чего он знать не мог: о ДнепроГЭСе и Риббентропе, Освенциме и Осоавиахиме, об истреблении инфантов в Екатеринбурге, об упорствующих и обновленцах (тут он попросил подробнее, но я подробнее не знал), о Павлике Морозове и о зарезавшем его кулаке Данилке.
Это его раздавило, он почернел и опустился. И только потом опять заговорил: об искривлении путей человеческих, о своем грехе против человека, но не против Бога и церкви, о гефсиманском поте и врожденной вине. А я ему – тоже о врожденной вине и посмертных реабилитациях, о Пекине и о Кизлярских пастбищах, о Таймыре и Нюрнберге, об отсутствии всех гарантий и всех смыслов.
Разница между брянским учителем и владимирским студентом – в опыте: то, что один прозрел, другой прожил. Венедикт Ерофеев – это Василий Розанов, прошедший через Гитлера и Сталина.
Оба горюют об «искривлении путей человеческих», но насколько же конкретнее наш современник. И при этом – насколько же безнадежнее его пафос, даже пародийный. Впрочем, он у Ерофеева пародиен всегда, при всей пронзительной серьезности и трогательном лиризме. Можно сказать, что в Веничке российская ироническая эпоха, начавшаяся в самом конце 50‐х, достигла пика и в известной мере им и закончилась: после вершины спуск уже неинтересен.
И Алексей Маресьев сказал: «У каждого в душе должен быть свой комиссар». А у меня в душе – нет своего комиссара. Нет, разве это жизнь? Нет, это не жизнь, это фекальные воды, водоворот из помоев, сокрушение сердца. Мир погружен во тьму и отвергнут Богом.
Образцовый Ерофеев в этом гротескно-стремительном крещендо отчаяния: от казенного Маресьева – к разговорно-бессмысленному «разве это жизнь?» – к наивно-романному «сокрушению сердца» – и к библейской катастрофе богооставленности.
Ерофеев с мазохистским наслаждением потрясает беспросветностью даже видавшего виды Розанова, когда рассказывает ему о тех, кто в наше время населил землю.