Закрыв глаза, он ясно, как в зеркале, увидел священника, сидевшего в своей комнате у окна, с молитвенником в руках, и о чем-то очень горячо говорившего какому-то существу, бывшему возле него. Но существа этого великий розенкрейцер не видел, так как о нем не думал. Ему было только понятно, что брат ждет его, и никто и ничто не помешает их встрече.
Итак, великий розенкрейцер, несмотря на все свое отречение от прошлого, на всю борьбу, кипевшую в душе его, на все предостережения негодующего внутреннего голоса, твердившего ему, что он падает и слабеет, все же сохранил в полной неприкосновенности все свои силы, способности и знания. Значит, падения еще не было, значит, он еще ничем не нарушил тех основных законов, на которых утверждено было высокое его положение в сфере премудрости и власти над природой.
И ему не пришло в голову, ибо и величайшая человеческая мудрость способна иногда не догадываться о самых простых и ясных вещах, ему не пришло в голову, что великие учителя его, пожалуй, и ошибаются в самом существенном. Ведь человек, для сохранения всех своих тайных сил и способностей, должен быть одинок и свободен, должен никого не любить и ни в ком не нуждаться! А вот он нуждается в брате. Его сердце вмещает в себе именно ту опасную, погибельную нежность, то стремление к другим существам, именно все то, что должно его ослабить. И между тем он обладает по-прежнему всем своим сокровищем, добытым работой и усилиями всей жизни, он так же ясно, почти без всякого ощущаемого напряжения воли, видит на расстоянии, или, по выражению адептов тайных наук, «читает в астральном свете».
Он поспешно зашел к себе, накинул на плечи теплый плащ, надел шляпу и, пройдя «черным» ходом, причем встречавшаяся с ним прислуга почтительно, робко и недоуменно ему кланялась, вышел в сени и постучался у двери в помещение отца Николая.
Ему отворила Настасья Селиверстовна.
Он, конечно, знал о ее существовании, знал даже, что перед его последним отъездом в Нюренберг она приехала и находится под одной с ним кровлей. Но тогда он был еще далеко не в том состоянии, в каком находился теперь, тогда он еще не сошел со своей холодной высоты и с бессознательным презрением относился к людям.
Он даже не поинтересовался взглянуть на жену такого близкого ему человека, каким был отец Николай. Тот же никогда прямо не говорил с ним о жене.
Потом, уже во время своего путешествия и в особенности подъезжая к Петербургу, Захарьев-Овинов, думая о брате, остановился мыслью и на жене его. Ему нетрудно было ясно себе представить по двум-трем намекам, сохранившимся у него в памяти из разговоров с отцом Николаем, всю неудачность этого брака.
Но вот теперь, при первом же взгляде на Настасью Селиверстовну, он изумился. Она оказывалась совсем не такой, какою он себе ее представил. Он прочел в ее красивом и смущенном лице нечто такое, что так сразу и повлекло его к ней. И в то же время ему, может быть, в первый раз в жизни стало за себя совестно, за свое пренебрежение.
Отец Николай, быстро закрыв и положив на стол свой молитвенник, поднялся к нему навстречу, широко раскрывая объятия.
– Здравствуй, гость желанный, здравствуй, дорогой наш путешественник! – радостно воскликнул священник.
– Здравствуй, брат мой милый! – еще радостнее отвечал ему Захарьев-Овинов, обнимая его.
– Благослови меня, – вдруг прибавил он неожиданно для самого себя.
Чудным светом блеснули глаза отца Николая, когда он поднял руку для крестного знамения, благословляя этого дорогого, близкого его душе человека, который до сих пор ни разу не попросил его благословения.
Тогда Захарьев-Овинов, еще раз крепко обняв отца Николая, подошел к Настасье Селиверстовне с такой хорошей улыбкой, что она от нее вся так и просияла.
– Давно бы пора мне с вами познакомиться, – сказал он, крепко сжимая ее руку. – Прошу любить да жаловать, ведь мы не чужие.
Настасья Селиверстовна совсем растерялась: и неожиданность та была велика, и страшновато ей стало, да и князь этот, который вот говорит ей, что они не чужие, всегда представлялся ей не только чужим, но даже и совсем сказочным, недоступным. А вот он перед нею, жмет ей руку и так хорошо улыбается, и говорит так просто и ласково, по-родственному. Чудный он какой-то и совсем, совсем не такой, каким она себе его представляла.
– Ваше сиятельство, – растерянно шептала она, борясь с невольной своей робостью, с деревенской своей простотою и в то же время отдаваясь чувству, которое вдруг повлекло ее к этому важному барину. – Ваше сиятельство… ах, да что же это такое? Неужто это вы?.. Как же это вы… такой?..
Он любовался ее смущением, но быстро уничтожил его крепким пожатием своей руки.
– Какой же я такой, матушка? – весело спросил он.
Она уже стала совсем сама собою, смущение и робость ее прошли, осталась одна радость, одно влечение к этому человеку.
– Простой, добрый да ласковый, хороший! – говорила она. – А красавец-то вы какой, князенька, молодой какой, чудно, право!..