более твердой древесиной; у их подножия рос густой молодняк, но кое-где
виднелись проплешины, усыпанные сухими опавшими листьями. Стоило хрустнуть
ветке - словно лес расправлял плечи, пробуждаясь ото сна - как Ройбен
инстинктивно вскидывал ствол мушкета и быстро оглядывался по сторонам, однако, убедившись, что поблизости нет никакого зверя, снова предавался
своим мыслям. Он думал о странной силе, которая увлекла его с заранее
намеченного пути в сердце этой дикой глуши, и, неспособный проникнуть в
потаенный уголок своей души, где прятались сокрытые мотивы, верил, что
какой-то сверхъестественный голос зовет его вперед и не позволяет вернуться.
Он верил, что само Небо дает ему возможность искупить некогда совершенный
грех, разыскав останки, так долго пролежавшие непогребенными, и надеялся, что когда земля покроет их, мир снизойдет в его измученное сердце. Из этих
размышлений Ройбена вывел шорох, раздавшийся в нескольких шагах от места, где он стоял. Заметив какое-то движение в густом подлеске, он поднял мушкет
и выстрелил, побуждаемый инстинктом охотника. Раздавшийся следом стон, которым даже звери могут выразить боль своей агонии, возвестил, что его пуля
попала в цель. Заросли кустарника, куда выстрелил Ройбен, тесно обступали
подножие утеса, формой и гладкостью одной из своих граней напоминавшего
огромный могильный камень. Словно отражение в зеркале, образ этот вспыхнул в
памяти Ройбена; он даже узнал прожилки, походившие на письмена давно
забытого языка. Все осталось по-прежнему, только молодой подлесок вытянулся
вверх и скрыл основание скалы, у которого, возможно, все еще сидел Роджер
Малвин. Однако в следующее мгновение глаз Ройбена уловил перемену, совершившуюся с тех пор, как он стоял здесь в последний раз, спрятавшись за
корнями вывороченного из земли старого дерева. Тоненький дубок, к верхушке
которого он привязал когда-то запятнанный кровью платок - символ своего
обета, за эти годы превратился в крепкое, хоть и не достигшее зрелости, дерево с раскидистой кроной. Но было в нем что-то, заставившее Ройбена
содрогнуться: тогда как нижние ветви были полны жизненных соков и густо
одеты листвой, верхнюю часть поразила болезнь, скрытая порча, и одинокая, иссохшая ветка указывала в небо, словно окостеневший палец мертвеца. Ройбен
вспомнил, как много лет назад маленький флаг развевался над ней - тогда
живой и зеленой. Чья вина погубила ее?
приготовления к ужину. Вместо стола ей служил обросший мхом, могучий ствол
упавшего дерева, на самой широкой части которого она расстелила белоснежную
салфетку и расставила начищенную до блеска оловянную посуду - остатки былой
роскоши и гордости. Этот крохотный островок домашнего уюта производил
странное впечатление на фоне первобытной глуши. Солнечный свет еще золотил
верхушки растущих на холмах деревьев, но в ложбине между их склонами, где
был разбит маленький лагерь, уже сгущались вечерние тени, так что корявые
стволы сосен и темную листву стеснившихся вокруг дубов окрашивало
единственно пламя костра. На сердце у Доркас не было печали, ибо она знала, что лучше странствовать по глухим лесам вместе с двумя дорогими ей людьми, чем затеряться в равнодушной толпе, где никому нет до тебя дела. Она
мастерила из толстых веток подобие сидений для сына и мужа и напевала песню, которой выучилась в годы юности. Незамысловатое творение безвестного
бродячего певца в трогательных словах описывало зимний вечер на пограничной
заставе, где в доме, защищенном высокими сугробами от вторжения свирепых
индейцев, семья наслаждается теплом и покоем. Песня обладала тем безыскусным
очарованием, которое присуще незаимствованной мысли, и четыре повторявшихся
строки вспыхивали, подобно бликам огня в очаге, чьи радости они воспевали. В
них поэт сумел передать ощущение любви и семейного счастья, где слово и
образ дополняли друг друга. Когда Доркас пела, ей казалось, будто вокруг
снова стены родного дома; она не видела больше угрюмых сосен, не слышала
ветра, который в начале каждого куплета посылал ей тяжелый вздох, чтобы в
конце жалобным всхлипом замереть в ветвях. Раздавшийся вдруг выстрел
заставил женщину вздрогнуть - то ли своей внезапностью, то ли сознанием, что
она одна в лесу, у костра. Но уже в следующее мгновение, сообразив, что звук
донесся с той стороны, куда ушел сын, Доркас рассмеялась в порыве
материнской гордости. - Мой храбрый юный охотник! - воскликнула она. - Не
иначе как Сайрус подстрелил оленя! Какое-то время она помедлила в ожидании -
не послышатся ли шаги юноши, спешащего похвалиться перед ней своим успехом.
Однако он не появлялся; тогда Доркас весело позвала: - Сайрус! Сайрус! Но
юноши все не было, и, поскольку выстрел прозвучал где-то совсем рядом, женщина решила сама отправиться на поиски сына - ведь ее помощь могла
оказаться не лишней, чтобы дотащить до лагеря добытую им - как она льстила
себе надеждой - дичь. Доркас пошла в ту сторону, откуда донеслось эхо
смолкнувшего выстрела, продолжая напевать, чтобы Сайрус узнал о ее