И уж тем более он не мог не быть искренним в стихах. Да, кончина отца не вызвала ни жалости, ни тревоги, но это еще не всё. Если в «Стихах о Прекрасной Даме» «светлая смерть», которую он «празднует», все-таки условна, то в «Возмездии» она совершенно реальна Тем не менее, сын при виде мертвого отца вопрошает удивленно и разочарованно: «Где ж праздник Смерти?» А дальше, когда описываются похороны, звучит «радостный галдеж ворон».
И все-таки «сын любил тогда отца» — в первый, бесстрастно уточняет поэт, и, может быть, в последний раз. Любил и под воздействием этого нового чувства пересматривал свое отношение к родителю. «Для меня выясняется внутреннее обличье отца — во многом совсем по-новому, — писал он матери после похорон. — Все свидетельствует о благородстве и высоте его духа, о каком-то необыкновенном одиночестве и исключительной крупности натуры». Сын даже пытался, сняв с окоченелой руки, взять на память отцовское кольцо, но «с непокорных пальцев кольцо скользнуло в жесткий гроб».
Можно сказать, что смерть помогла ему обрести отца. Ничего удивительного: по Блоку, смерть — это всегда не только и даже не столько потеря, сколько обретение. Он благодарен ей за это — благодарен настолько, что готов целовать ее след. «Смерть, целую твой след...» — этих слов, правда, нет в окончательном варианте стихотворения («Дух пряный марта был в лунном круге»), но в черновике они присутствуют. Написаны стихи через три месяца после варшавских похорон, в часовне на Крестовском острове; Блок очень редко обозначает место, где создано то или иное произведение, но в данном случае счел необходимым сделать это...
Варшава подарила ему не только отца (одновременно забрав его, и в этом не столько парадокс, сколько закономерность), она еще подарила ему сестру. «Запомним оба, — писал он, обращаясь к ней, — что встретиться судил нам Бог в час искупительный — у гроба».
Это была девочка от второго брака, уже давно распавшегося. Звали ее Ангелиной. К тому времени она прожила на свете 17 лет, но не подозревала о существовании своего единокровного брата, как, впрочем, и он о ней. Встретились и впрямь «у гроба», на похоронах. Встретились, познакомились и явно пришлись друг другу по душе. «Моя сестра и ее мать настолько хороши, что я даже чувствую близость к ним обеим, — писал Блок жене. — Ангелина интересна и оригинальна, и очень чистая». В письме к матери, написанном в тот же день, он добавляет, что у него с сестрой много общих черт, и называет одну из них: ирония, причем берет это слово в кавычки, как бы подчеркивая, что толковать его надо не в общепринятом значении, а в том, какое вкладывает в него он, Александр Блок.
Письмо написано 9 декабря — ровно через год после того, как в печати появилась небольшая, но чрезвычайно важная для понимания поэта статья, которая так и называлась «Ирония». Ей предпослан эпиграф из знаменитого стихотворения Некрасова, обращенного к Авдотье Панаевой и начинающегося словами: «Я не люблю иронии твоей». Если верить дате под стихотворением (а в случае со склонным к некоторой мистификации Некрасовым это не всегда следует делать), Николай Алексеевич написал его в том же возрасте, в каком сейчас находился Александр Александрович: обоим было по 29 лет. Мало? Ну, как сказать... Во всяком случае, Некрасов, говоря пусть о идущей на спад, но все еще страсти, сокрушается, что у него «в сердце тайный холод и тоска». То же самое мог сказать о себе Блок, и часто говорил, хотя, естественно, иными словами, с иной интонацией. В «Автобиографии» он признается, что ему не было пятнадцати, когда его начали мучить «приступы отчаянья и иронии». Последняя щедро окропила спустя годы его первый драматический опыт под игривым названием «Балаганчик».
О своеобразной иронии творца «Балаганчика» свидетельствуют многие мемуаристы. Она не часто прорывалась наружу, а если и прорывалась, то весьма сдержанно — одним каким-нибудь словом, взглядом, жестом. «Он выговаривал с совершенно серьезным лицом нечто, что вызывало шутливые ассоциации, и не улыбался, устремив свои большие бледно-голубые глаза перед собой», — живописует Андрей Белый.
Блок будто бы стеснялся глубоко запрятанной в нем иронии, как стесняются заразной болезни. Именно это слово — «болезнь» — и употребляет он в первой же фразе своей статьи: «Самые живые, самые чуткие дети нашего века поражены болезнью, незнакомой телесным и духовным врачам». И дальше, о страдающих этим недугом людях: «Им не верят или перестают верить. Человек говорит, что он умирает, а ему не верят. И вот — смеющийся человек умирает один». Что, полагает он, справедливо и даже необходимо — с гигиенической хотя бы точки зрения. «Если не поздно, то бегите от нас, умирающих», — заклинает он в письме к молодой поэтессе, ровеснице его неожиданно обретенной сестры, которой посвятил вторую редакцию «Возмездия».