— Пойди-ка сюда. — позвал Гольтоулев офицера.
— Что тебе, старик?
— Правду говорить умеешь?
— Могу сказать и правду.
— Красные вернутся ли, хочу знать, или совсем из наших мест ушли?
— Ушли. Больше не придут.
— Эко! Правду ли говоришь? По всему вижу, врешь!
— Чудак ты, орочон. Если я тебе правду скажу, ты ночью спать не будешь.
— А придут красные, что ты станешь делать, офицер? Убьют они тебя!
— А ты что станешь делать, Гольтоулев?
— Эко! Я скажу, что я старый человек, глупый. А офицеры, скажу, орочон убили. Я только дорогу показал. Не тронут старика красные. Я их знаю.
— Сволочь ты, Гольтоулев!
— И ты тоже сволочь, офицер.
Офицер пошел к Гольтоулеву спать, а дети собрались в лесу. Лялеко запела песню, ту, что ей оставили партизаны; другие дети тоже начали петь. Они пели тихо, по-своему, но настойчиво.
— Это кто там поет? — спросил офицер у Гольтоулева.
— Ребята поют.
— Пойди, Гольтоулев, скажи им, чтобы замолчали.
Пошел Гольтоулев и вернулся.
— Не слушают.
— Скажи, плохо им будет. Пусть заткнутся.
Пошел снова Гольтоулев и вернулся.
— Поют. Пусть себе поют. Попоют да перестанут.
В лесу дети пели уже громко. Они шли к дому Гольтоулева и несли с собой песню, ту песню, что им оставили партизаны.
— Пойди скажи им, Гольтоулев, чтоб перестали, — сказал офицер.
— Не пойду, — сказал Гольтоулев. — У меня ноги старые, чтобы бегать.
— У, сволочь, орочон. Застрелю!
— Эко, своего хозяина застрелить хочешь, друга. Стреляй, один в тайге умрешь, дорогу в город не найти будет.
Дети подошли к окну и запели. И пели они уже другую песню, песню Лялеко.
«Речкой были бы, — пели они, — тебя утопили бы, офицер, унесли бы тебя подальше. Камнем были бы, упали с горы на тебя, офицер. Громом были бы, убили бы тебя, офицер. Медведем были бы, задушили бы тебя, офицер, сломали бы тебя, как ветку. Вырастем мы, найдем тебя, офицер. Если в доме найдем, в доме тебя убьем, офицер: если в лесу увидим, в лесу пристрелим; если на горе встретим, с горы тебя столкнем, офицер; если друга твоего встретим, офицер, друга мы твоего бросим в речку; если брата мы твоего встретим, офицер, убьем мы и брата».
А. ЗОРИЧ
ОН ВИДЕЛ ЛЕНИНА
У Мавзолея, когда с единственной и величайшей трибуны отзвучали приветственные слова, простые и значительные, как просто и неизмеримо велико все связанное с именем человека, взглянуть на дорогие черты которого пришел двухтысячный учительский съезд, у Мавзолея я спросил учителя, скромного, в линялой своей барашковой шапке, в детском, почерневшем от времени верблюжьем башлыке, похожего на сотни других:
— Вы видели Ленина раньше?
Шевеля беззвучно губами, он думал долго и напряженно, как будто в вопросе этом был какой-то особенный смысл. Потом он сказал:
— Да, я много раз видел Ленина.
Я знал, что учитель этот ехал в Москву из глухого медвежьего угла Сибири одиннадцать суток, что места эти, где в нетопленной, насквозь промерзлой, всеми ветрами продуваемой школке проводит он комплексную систему, — непроезжие места, что на весь уезд значится там четыре бездействующих, по причине порубки столбов, телефона, что губернский агитпропщик случайно заезжает туда единожды в год, и газеты, зачитанные и затрепанные до дыр, получаются из столицы на восемнадцатый день. Как мог он, впервые за пятнадцать лет выехавший за волостные пределы, видеть Ленина?
Он сказал просто:
— Я видел Ленина в каждом нашем сибирском мужике, который уходил партизанить в тайгу; с кольями, с вилами, с голыми руками шли они на колчаковские артиллерийские дивизионы, и эти дивизионы в ужасе бежали от них. Я видел Ленина в каждом красноармейце, когда вступала освободительная армия в Сибирь; их заедали тифозные вши, шли они голодные, раздетые, коченеющие; замерзшие их трупы десятками устилали дороги, но из них никто не повернул назад. Я видел Ленина в рабочих, гасивших заводские печи и уходивших с заводов в леса; их расстреливали за это. Я видел Ленина в полковых политпросветчиках, шашками вырезавших азбуки из картона, на ходу, в переходах, у костров учивших грамоте раздетых, разутых, голодных людей: голодные люди складывали из вырезанных букв слоги. Я видел Ленина в продармейцах, по фунтам собиравших хлеб в спрятанных и жадных кулацких ямах; скольким из них эти нужные революции хлебные крохи стоили жизни? Я видел людей, умиравших за дело Ленина, за революцию, которую он возглавлял, людей, перед лицом неизбежной смерти не убавлявших шага. Так непостижимо велика была сила духа в них. В них я видел Ленина…
Так говорил серенький, похожий на сотни других учитель этот, в детском верблюжьем башлыке. Я думал: да, это очень много — видеть Ленина в людях, от покуса тифозных вшей, от пули кулацкого обреза, от холода и голода умиравших за ленинское дело, это очень много — ощутить во всей ее потрясающей глубине силу их революционного духа, это очень много — понять, за что умирали люди эти, не дрогнувши перед смертью! Ибо это понять — значит понять революцию, значит стать под революционное знамя.