— Полагаю, не очень-то, — охотно продолжил разговор мужчина, судя по всему, польщённый вниманием. — Больно уж мучает солдат. Шпицрутены, палки, такие страсти рассказывают, что нельзя их не пожалеть.
— Император желает хорошего, но, будучи по природе человеком, не может не ошибаться.
— Быть может и так, но не все такого мнения.
— Тем не менее. Уверяю вас, что его величество добр.
— Конечно, к столь важному барину, как вы, это и так! А к нашему брату едва ли... Я вот — портной!
— А вы действительно хотите его видеть? Если да, то приходите завтра в Царское и заявите на подъезде о вашей желании.
— Не такой я дурак, чтобы явиться за колотушками! — засмеялся портной, а жена его как-то искоса вглядывалась в доброго офицера.
— Вовсе не за ними. За успех я ручаюсь.
— Ладно, барин, приду. Поверю вам.
Порыв ветра сорвал с головы портного шляпу, которую пуделёк тут же схватил, начал таскать и никак не хотел отдать. Николай Павлович смеялся от души.
На следующий день супружеская чета явилась. Доложили, и царь вышел к ним. Бедный портной был ни жив ни мёртв, а бойкая бабёнка, видно, давно догадавшаяся, стреляла глазками. Император вручил им пятьсот рублей за порванную шляпу и просил быть о нём лучшего мнения.
Среди бесчисленных и многосложных забот, одолевавших с утра до вечера императора, синодские дела стояли не на первом месте, однако и им он уделял внимание. Николай Павлович неукоснительно следовал выработанному им же самим принципу: никому не доверяй, проверяй всё и всех. Когда у него дошли руки до папки с докладами по духовному ведомству, он поразился, что и там, как и в большинстве государственных дел, покойный брат был недостаточно строг и требователен. Его собственная власть должна была стать твёрдой, а следовательно, жёсткой, иногда и жестокой.
В 1831 году по приказанию государя был произведён строгий разбор духовенства и в военную службу обращены тысячи причетников, замеченных в предосудительных поступках. В основном это были дьяконы. Однако император следил, чтобы строгость следовала за справедливостью.
Однажды в беседе в покоях императрицы-матери князь Александр Николаевич Голицын как бы между прочим рассказал о том, что митрополит Серафим без ферменного следствия уволил игумена Коневского монастыря, и выразил удивление самоуправством престарелого архиерея. К старику император относился с недоверием, тем более что владыка Серафим нередко позволял себе пренебречь волей государя. В деле о браке Клейнмихеля Серафим поддержал московского владыку, хотя известно было, что отношения их прохладны. Теперь же представлялся случай осадить жестокого митрополита и показать всю справедливость царского суда.
Николай Павлович заявил обер-прокурору Синода князю Мещёрскому при очередном докладе, что не утверждает решения о коневском настоятеле и требует нового рассмотрения дела. Мещёрский тоже его раздражал своей мягкостью и чрезмерной уступчивостью архиереям, особенно московскому.
Через неделю был представлен новый подробнейший доклад. Николай Павлович ознакомился с показаниями преосвященного, благочинного и многих прихожан, свидетельствовавших о злоупотреблении игумена спиртными напитками и забывшего свой сан до того, что купцы заставляли его плясать у себя на вечеринках. Безусловно, сие было непозволительно для духовного лица, монаха в особенности, и подлежало наказанию.
Николаю доставляло удовольствие вхождение в подробности такого рода живых дел. По ним он представлял себе положение в империи и получал, как казалось ему, верное представление о своих подданных. Царский духовник отец Павел Криницкий при случае сказал ему о чувствах искренней любви и уважения, питаемых первоприсутствующим в Синоде... И Николай Павлович вернул своё благоволение митрополиту Серафиму.
И всё же до конца верить нельзя никому. В этом император был убеждён не только печальным опытом покойного брата, при котором дела в государстве неуклонно шли к упадку, но и своими воспоминаниями юности. Именно в годы, когда он далеко отстоял от престола, когда царедворцы его не стеснялись, а честолюбцы не принимали в расчёт, когда откровенные разговоры в Зимнем дворце велись в присутствии двадцатилетнего великого князя, Николай воочию узнал изнанку человеческой натуры и полноту правды о жизни в столице и провинции, из коей едва ли малая часть доходила до престола.