Молодой человек любил поговорить о совести – это был его конек. У него лично совесть, как он объяснил уже несколько недель назад, была чиста как стеклышко. Даже если бы он и не был убежденным пацифистом, слабое зрение помешало бы ему активно участвовать в войне: его бедные глаза беспомощно и доверчиво вглядывались сквозь толстые и выпуклые окуляры, похожие на бутылочное стекло, напрашиваясь на душевную беседу.
– Вы не думайте, что мне плохо. Напротив, я лежу здесь с удовольствием. Сами знаете, каком это прекрасный отдых. Только иногда я волей-неволей задумываюсь, кто же я такой.
– Но мы это знаем, мастер Дигби. Ваше удостоверение личности…
– Да, вы говорили, что меня зовут Ричард Дигби, но кто он, этот Ричард Дигби? Как я, по-вашему, жил? Смогу ли я когда-нибудь с вами расплатиться, вот за это?
– Ну, об этом вам нечего беспокоиться. Доктор считает, что он полностью вознагражден, заполучив такого интересного больного. Вы ведь – поразительно интересный случай, неоценимым объект для его научной работы.
– Он создает роскошные условия для своих подопытных животных.
– Замечательный человек! И ведь он сам создал это учреждение. Очень крупный специалист. Во всей стране нет лучше клиники для контуженых. Что бы люди об этом ни говорили, – добавил он загадочно.
– У вас, верно, есть более тяжелые больные, чем я, буйные больные?
– Да, такие случаи у нас бывают. Вот почему доктор оборудовал для них особое крыло здания, держит особый штат. Не хочет, чтобы обслуживающий персонал в этой части клиники был психически неуравновешенным… Вы же понимаете, как важно, чтобы наши нервы были в порядке.
– Ну вы-то все очень спокойные люди.
– Когда придет время, доктор, надеюсь, проведет с вами курс психоанализа. Но знаете, лучше, чтобы память вернулась сама – постепенно и естественно. Как на пленке в растворе проявителя, – продолжал он, явно копируя чей-то профессиональный жаргон, – изображение будет проступать частями.
– В хорошем проявителе так не бывает, Джонс, – сказал Дигби. Он полулежал в кресле, лениво улыбаясь, худой, бородатый и уже немолодой человек. Малиновый шрам казался на его лбу нелепым, как дуэльный рубец на профессорском лице.
– Давайте засечем, – сказал Джонс. Это было одним из его излюбленных выражений. – Значит, вы занимались фотографией?
– Думаете, я мог быть модным фотографом? – спросил Дигби. – Мне это ничего не говорит, хотя, с другой стороны, тогда понятно, почему у меня борода. Нет, не то. Я вспоминаю детскую комнату на том этаже, где у нас была детская. Видите, я очень ясно помню, что со мной было лет до восемнадцати.
– Рассказывайте об этом времени сколько захотите, – разрешил Джонс. – Можете напасть на нужный след…
– Как раз сегодня в постели я раздумывал: кем же я все-таки стал потом, какую профессию выбрал из всего, о чем мечтал. Помню, я очень любил читать книги по исследованию Африки – Стенли, Бейкера, Ливингстона, Бартона, но сейчас как будто мало подходящее время для географических открытий.
Он размышлял, не испытывая желания поскорей до чего-то додуматься, и словно черпал душевный покой из переполнявшей его усталости. Ему не хотелось себя насиловать. Ему было удобно и так. Может быть, поэтому к нему так медленно возвращалась память. Он сказал больше из чувства долга – ему ведь полагалось делать какие-то усилия:
– Надо будет посмотреть старые списки колониальных чиновников. Может, я выбрал это поприще. И все же странно, что, зная мое имя, вам не удалось найти ни одного моего знакомого… Казалось бы, кто-то должен наводить обо мне справки. Например, если я был женат… Вот что меня беспокоит. А вдруг моя жена меня ищет?
«Если бы этот вопрос выяснился, – подумал он, – я был бы совершенно счастлив»,
– Кстати, – начал Джонс и запнулся.
– Неужели вы разыскали мою жену?
– Не совсем, но, по-моему, доктор намерен вам что-то сообщить.
– Что ж, сейчас как раз время предстать пред его высокие очи, – сказал Дигби.
Доктор ежедневно уделял каждому больному по пятнадцать минут у себя в кабинете, кроме тех, кто проходил курс психоанализа, – на них он тратил по часу в день. По дороге к нему надо было пройти через гостиную, где больные читали газеты, играли в шашки или шахматы и вели не всегда мирную беседу контуженых людей. Дигби обычно избегал этого места; его расстраивало, когда он видел, как в углу комнаты, похожей на салон роскошного отеля, тихонько плачет человек. Он чувствовал себя душевно здоровым, если не считать провала памяти на какое-то количество лет и непонятного ощущения счастья, словно его вдруг избавили от какого-то непосильного бремени, – ему было неуютно в обществе людей с явными признаками перенесенной травмы: дрожанием века, визгливой интонацией или меланхолией, которая была так же неотделима, как кожа.