Решил взять санки и скатиться на них по взвозу до самых лунок. Но санок под крыльцом не оказалось, зато разглядел следы от их полозьев. Значит, отец нагрузил на них вентеря и пешню, чтоб на себе бутор не тащить. Из-под доски заваленки торчал воробьиный хвост – рыженький, с чёрной окантовкой. Котька было прикрыл его варежкой, однако воробей не шевелился. Он осторожно отвёл руку, и птичка выпала, стукнулась о носок валенка мёрзлой картофелиной.
– Замёрз, дурачок. – Котька поднял его. Воробей лежал на варежке, притянув лапки к пепельному брюшку, смотрел белыми от выступивших и замёрзших слёз глазами.
Солнце едва приподнималось над землёй: багровый шар с оттопыренными багровыми же ушами, которые никак не могли оторваться от горизонта и, казалось, удерживали, не пускали вверх светило. Котька варежкой продавил в сугробе у завалинки лунку, спрятал в ней воробья, сверху загрёб сухим, как песок, снегом.
– Кореша на чердаке возле труб ночуют, а ты с имя чего не уместился? – произнёс он над могилкой. – Гурьбой-то теплее, от трубы греет. Поссорился, поди, и прогнали.
Мимо дома неходко бежала лошадка. На укатанной ветрами дороге сани заносило, полозья оставляли широкий зеркальный след. Лошадка трусила, ёкала селезёнкой, роняя меж оглобель парящие катышки. В передке саней копной восседал Дымокур, утопив голову в поднятом воротнике тулупа. Позади него в козьей дохе лежал Ванька, пристроив ноги в огромных катанках на обтёртый до лоска берёзовый обвод. Из-под него далеко назад торчал лиственный бастриг. Привязанная к копылкам, тащилась за санями верёвка.
– Дядя Филипп! – крикнул Котька. – Увязку оторвёте!
Дымокур тпрукнул, неуклюже выбрался на дорогу. Огибая сани, ткнул Ваньку в затылок лохматой шубенкой. Тот молча снёс тычок. Даже шапку не поправил.
– К батьке собрался, а чё спишь долго? Он там без тебя всюё рыбу повыловил, чего там делать тебе, – подтрунил Дымокур, сматывая кольцами неподатливую верёвку. – Но да иди. Поймашь чего, на уху прибеги звать. Мы-то за сеном на Астраханские луга. Все ближние покосы перепахали в осень под зябь, установка, вишь ты, такая спущена…
Филипп Семенович говорил, а Котька пытливо глядел на Ваньку, тот – на него из-под съехавшей на глаза шапки. Котька жалел, что проворонил вчера Удода с Викой. Надо было глянуть на них, чтобы ясно стало – третий лишний. И уйти. И не думать больше о Вике.
– Но-о! – Дымокур хлестнул вожжами, сани дёрнулись, покатили. Ванька погрозил рукавицей.
– Цё Вике натрепал? – крикнул он и цыкнул сквозь зубы в сторону Котьки. – Припутаю с ней в клубе – схватишь.
– Катись, а то напугал! – Котька прищурил глаза, а когда попытался открыть, не смог. Пришлось снять варежку, пальцами оттаять ресницы. Сунув руки в тёплые самовязки, пошёл к яру, скатился вниз по крутому взвозу до самой ледяной закрайки реки. Впереди на белизне снега чётко виднелась фигура отца. Котька побежал к нему, раскатываясь по льду, радуясь нечаянному открытию: раз Ванька сказал: «Попутаю с ней», значит, Вика не хочет ходить с ним.
Осип Иванович сидел на санках перед лункой. В ней, скособочась, плавал обледенелый поплавок. Удочку-коротышку отец держал в левой руке, правой выуживал ледок проволочным садком. Вода тут же подёргивалась новой плёнкой льда и опять попадала на решётку садка. У лунки скопилась горка сверкучих пластинок. Чуть поодаль, около торчащего изо льда шеста, валялись коричневые круги вентерей и пешней. Отец и не думал ещё обдалбливать шесты.
– Тебя ждал, – объяснил он. – Небось замёрз. Вот теперь и погреешься.
Котька лёг на живот, протёр руками гладкую, с едва ощутимыми волнушками льдину-стеклину, приник к ней, загораживаясь варежками от света. Толща воды увеличила вентерь, приблизила. Все четыре обруча и сеть, обтянувшие эти обручи, увидел отчётливо, потом разглядел горловину и отходящие в стороны стенки. За частой ячеёй тускло поблескивало, какая-то масса ворочалась внутри обручей.
– Рыба, – обрадовался Котька. – Полнёшенько набилось!
– Есть маленько, – заулыбался стянутым морозом лицом Осип Иванович. – Поэтому и не стал выдалбливать, чтоб ты посмотрел, да и поднял сам.
– Сейчас. Ещё погляжу.
Речки и ручьи, впадающие в Амур, теперь перемёрзли, не тащили в него мути, и он очистился в зиму. Придонные струи пылили золотистым песочком, волочили по кругу трубчатые жилища ручейников, пятился чёрный рак, грозя кому-то растопыренными клешнями. Дневной свет распылился в толще воды, мерцал. Чужой притягательный мир жил под ледовой крышей. Было странно глядеть в глубину под собой, всё видеть и быть уверенным, что лёд крепкий и ты не провалишься в эту влёкшую к себе, но чуждую глубь. Когда же на секунду эта уверенность исчезала, он, казалось ему, зависал в пустоте. Тогда от мгновенной жути всё замирало внутри.
Шаркая унтами, подкатил отец.
– Однако, я сам начну, намечу тебе, – сказал он. – А ты не лежи, хоть удочкой помаячь, застынешь.