– Что они, пол продавят? Из дома кого выживут? – отец топнул ногой. – Да что это за жизнь получается? Пройти боишься, а как люди явятся – пожалуйста, у нас ещё не мыто. К чему эта показуха? Я тебя спрашиваю, дочь? Ты и мужа так же костерить будешь из-за чистоплюйства своего?.. Э, посмотрим ещё, какой попадётся. Если не слюнтяй, не подбашмачник – сбежит. На другой день сбежит.
Котька почувствовал – вот самый момент встрять в разговор, пока отец на его стороне. Ломать женские порядки, так ломать сразу. И он встрял:
– Ей слюнявый попадёт, я знаю, – поддакнул он отцу.
– Что такое? – Отец изумлённо откинул голову. Усы-бабочки поползли вверх, словно спешили спрятаться в ноздри. Это был дурной признак.
– Что такое? А кто с ней у крыльца шухарил, кто папиросочки покуривал? – завопил Котька, зная по опыту, что в подобных случаях надо орать, сбивать с толку. И хотя подумал мельком, что предаёт сестру, но остановиться было страшно, раз отец перекинулся на него.
– Так кто же там такой покуривал? – Осип Иванович взял Котьку за ухо колючими пальцами. – Какой слюнявый?
– Какой-какой! – ожидая рывка, сжался Котька. – Илька Тясейкин, вот какой! Скажешь нет, Нелька?
Отца будто кто под коленки ударил – плюхнулся на стульчик, аж седушка ременная крякнула. Мать, наоборот, привстала, глядя на Нельку, а разогнанные руки всё так же мельтешили спицами, довязывая резинку двухпалой варежки.
– Он врёт! – испуганно вскрикнула Нелька и оттолкнула от себя коньки. Они больно ударили Котьку в живот. – Илька упрашивал меня Катюшу позвать! Она от него в директорский дом пряталась. Не шухарила я!
Чем бы всё это кончилось, неизвестно, но тут в сенцах бухнула дверь, и в избу без стука влетела Катя Скорова. Она, как птаха под крыло, бросилась к Устинье Егоровне.
– Ой, да спасите вы меня от хахаля этого! – заговорила она. – Не даёт передохнуть, в уборную выйти боюсь! Мать поносит меня всяко. Я больше не могу-у!
Она рыдала беззвучно, только дёргалась худеньким телом. Устинья Егоровна прижала её голову к груди, оглаживала спину, что-то шептала. Отец растерянно шевелил губами.
– Ты того, Катерина, – неуверенно начал Осип Иванович. – Мать, оно конечно, она… А ты Серёгу жди. Жди напролом всего. Стой на своём, ёс кандос, рубеже. На пределе.
Он по привычке взглянул на стену, но карты с флажками фронтов здесь не было. Она висела на кухне. Катя повернула к нему мокрое от слёз лицо, беспомощно зашептала:
– Стоять, а как? Он уже шмотки свои к нам затаскивает. Вчера гирю железную приволок, виктролу с пластинками. Оккупант проклятый! И все она, мама… Говорит, а что жених есть, так что из того? Жених там, а там стреляют, и кто знает… А он – вот он: молодой, на прочной основе, его и на фронт не пошлют. Я у вас жить останусь, – решительно заявила она. – Хлебную карточку получаю, доучусь как-нибудь, была бы крыша. А то на фабрику устроюсь, там общежитие дают. Мне бы только Серёжу дождаться.
Совсем растерялся Осип Иванович. Подволакивая ноги, подошел к этажерке, остановился перед портретом Сталина. Прищурив проницательные глаза, вождь улыбался в усы, сдавливая крепкой рукой чубук неизменной трубки. Отец снял с гвоздика очки – чтоб не терять их ежедневно, Осип Иванович определил их на самом видном месте, повесил на гвоздике под портретом.
– Ма-ать! – позвал он. Мать, чуть отстранив от себя Катю, подалась крупным туловищем к нему.
Отец порылся в бумагах на этажерке, не нашел, что искал, нацелил на мать единственную линзу с сильно увеличенным за нею желтым глазом.
– Вот письмо Серёгино не найду. А что он наказывал, помнишь? Самое время решение принять насчёт Кати. Неля, беги рысью, зови Матрёну.
Звать не пришлось. Едва Неля к порогу, входит Матрёна.
– Катьча у вас, нет ли? – спросила, заглядывая в комнату. Увидев дочку, раскрылила руки, шлёпнула ими по бёдрам. – Да ты чо прохлаждаешься? Чо людей от забот отрываешь?
Осип Иванович вежливо взял её за рукав телогрейки, пригласил:
– Входи, входи, соседушка, садись на стул, я пристроюсь рядком, да поговорим ладком.
– Дык некогда рассиживаться. – Матрёна поджала тонкие губы. – Стирку развела, а доченьки нет воды принести.
– Что за стирка в полночь, ёс кандос? Спать надо.
Котька ушел в кухню, но если голоса отца не было слышно, то Матрёнин долетал до словечка.
– Язви её, разъязви! – неслось из комнаты. – Я мать, что решу то и будет. А у нас с вами сватовства не было. Дык чо говореть-то?
В ответ тихий, неразборчивый бормоток Осипа Ивановича, и снова:
– А чем ей плохой Трясейкин, жабе-разжабе? Вона на всём поселке ни одного мужика не остаётся, а он чё? На фронт не пойдёт, дефект имеет. Чё кобенится? Грамотный. В газете служит, сказывал, Лексею моему амнистию выхлопочет. Большое это дело – уметь писать по казённой министрации, надо ж знать чо и куда. Бумага, поглядеть на неё, вся как есть одинакая, а поди ты, язви её, разные действия оказыват… Опять же, в доме жить сулится. В городе ему при нутряной слабости вредно, а я и травкой подлечить могу, раз скрозь больной. Пущай на Катьче женится.